18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Berliozz – 23:15 (страница 1)

18

Berliozz

23:15

Глава 1

За деревянным коричневым окном медленно опускался вечер, окрашивая небо в оттенки серого и розового цвета. Последние лучи солнца, жидкие и холодные, как расплавленное олово, цеплялись за острые гребни крыш и ржавые трубы заводов, но сразу гасли, тонули в рыхлой, набухшей от влаги мартовской туче. А снег, слежавшийся за зиму, вобравший в себя всю копоть и горечь города, теперь не таял, а словно испарялся, обнажая черную, утомленную землю, и от этого мира веяло не весной, а бесконечной усталостью старой, продрогшей насквозь ваты. Снег, который ещё лежал на земле, несмотря на приближение весны, казался грязным и усталым, как будто он тоже хотел исчезнуть, раствориться в воздухе.

Павлик, развалившись, лежал на своей кровати, держа в руках старый магнитофон, который был для него не просто магнитофоном, а чем-то вроде загадочного портала в другой мир, где не было угнетающего запаха перегара, который, казалось, пропитал каждый уголок их маленькой квартиры на улице Островского.

Комната Павлика была небольшой, с низким потолком и облупившимися обоями, на которых когда-то был нарисован какой-то цветочный узор, но теперь остались лишь бледные следы. На стене висел постер с изображением мотоцикла, который Павлик когда-то вырезал из иллюстрированного журнала. Мотоцикл был красным, с блестящим хромом, и Павлик часто представлял, как едет на нём по бескрайним дорогам, которые вели между высоких гор Башкирии в сторону просыпающегося на востоке Солнца. Его ноги словно врастали в железную плоть мотоцикла, и он становились с ним одним целым. Павлик стремительно уезжал, оставляя позади всё, что его так тяготило.

На поцарапанном столе, который, словно изваяние, стоял у деревянного окна, лежали его старые аудиокассеты, пустые пачки от сигарет свисали с края стола, а некоторые лежали на подоконнике. Несколько монет поблескивали в темноте серо-розовым цветом, отражая уличный свет. Стоявшие под кроватью пустые бутылки из-под портвейна, которые он собирал, чтобы сдать на пункт приема стеклотары, делали комнату еще более унылой. В углу стоял шкаф, который когда-то был белым, но теперь стал серым от времени и пыли.

Магнитофон был чёрный, с потрёпанными углами и глубокими царапинами на корпусе, словно он пережил не одну войну, но всё ещё держался, как старый солдат, который не сдаётся. На крышке едва виднелась потускневшая надпись: «Весна-202», а по бокам красовались наклейки, которые Павлик когда-то в детстве наклеил: одна с изображением мотоцикла «Ява», его заветной мечты, которая так и осталась мечтой, и другая – с надписью "Рок-н-ролл жив!", которая теперь начала отслаиваться, как будто сама жизнь постепенно стирала её.

«Весна-202» всегда была в их доме, и Павлик не помнил, откуда она взялась, но знал, что магнитофон что-то вроде некой семейной реликвии. Мать говорила, что его оставил отец, когда ушёл, но Павлик неохотно в это верил. Для него магнитофон был просто частью их старой квартиры, как скрипучий диван или треснувшее сверху зеркало в прихожей.

Сегодня вечером он снова включил магнитофон, поставив кассету. Песня начиналась с тихого гитарного вступления, которое постепенно набирало силу, как будто кто-то осторожно выкручивал ручку громкости. Павлик провел рукой по лицу, исчезли только блики монет, отражавших небо. Он позволил музыке заполнить комнату. "Still loving you"…[1]

Пронзительный голос Клауса Майне из Scorpions звучал так, будто он обращался лично к нему, к Павлику. Он всегда представлял, что где-то есть тот человек, который поймёт его. Не просто выслушает, а именно поймет. Но в комнате никого не было только тикали часы и стоял запах выпитого им вчера портвейна, смешивающегося с запахом въедливой пыли и старой мебели.

– И в итоге, этот пидор говорит мне: «А с какого хера я должен за тебя платить?» – донесся громкий хриплый мужской голос из кухни. Затем дружный хохот, резонирующий с обстановкой комнаты, ворвался в ритм песни немецкой группы.

Музыка, окутывая пространство, вновь заглушила звуки с кухни, где мать с очередным «другом» уже второй день тесно знакомилась.

– Вот же суки!.. – взорвался Павлик, стервенея. И это было еще самое мягкое, что могло прийти ему на ум сейчас. Сердце, словно двигатель того самого мотоцикла его мечты, начинало стремительно набирать обороты. Пальцы сами в темноте начали шарить по карманам джинсов в поисках сигарет. Вот уже во второй раз залезая в правый передний карман, Павлик понял, что сигарет в кармане точно нет. Дотянувшись рукой до края стола, где валялись пустые пачки, он начал открывать одну за другой. Ему в унисон позвякивал от ветра подоконник с улицы. Супер! В третьей пачке оставалось три «Петра I».

– Ну ничего, ничего! – дрожащими от злости руками Павлик заглотил половину фильтра и прикурил. Обжигающий дым, пробрался в легкие Павлика.

Его большой палец автоматически потянулся к указательному, к тому месту, где кожа у ногтя всегда грубела и отслаивалась. Он даже не заметил, как начал отдирать заусенец сначала аккуратно, потом сильнее, пока не почувствовал знакомое жжение и не увидел капельку крови, выступившую из-под кожи. Это была его особенность. Когда он нервничал, когда в голове крутились мысли, которые нельзя было остановить, пальцы сами находили шершавые участки кожи, которые можно было отодрать, иногда до мяса, иногда до тех пор, пока вся подушечка пальца не становилась розовой и влажной от поврежденных слоев эпидермиса. Сейчас он содрал слишком много, и кровь выступила яркой точкой, и Павлик машинально прижал палец к губам, почувствовав металлический привкус крови. Он вытер кровь о джинсы, оставив след ржавого цвета.

– Ну а ты, че? Что тебе нахер ваще от него надо? – снова донесся рокотом бас того же хриплого голоса с кухни. Всхлипывающий и знакомый ответ матери в ответ Павлик уже не расслышал – вновь начался припев «I’m still loving you…».

Голоса с кухни нарастали, вплетаясь в гитарное соло и превращая его в какофонию бытового ада, от которого уже не спасала и музыка. Нужно было что-то тяжелое, густое, что могло бы залить эту внутреннюю дрожь, погасить огонь в солнечном сплетении. Он потянулся под кровать, пальцы нащупали поллитровую бутылку портвейна «Агдам». Он держал ее за горлышко, и холодок немедленно побежал по руке, обещая скорое успокоение. Он открутил винтовую пробку – жестяная крышка отскочила с тихим щелчком, и воздух комнаты наполнился густым ароматом дешевого крепленого вина. Запах был на удивление стойким, смешиваясь с запахом пыли и старых обоев. Это был запах забвения. Павлик приложился к горлышку и сделал три больших, жадных глотка. Вино текло по горлу густо, почти как смола, оставляя на языке вкус черного хлеба, темного изюма и какой-то химической горечи. Оно обжигало, но это был добрый, знакомый жар, который плыл в желудок, растекался там теплотой и лишь потом ударял в голову, смывая остроту и делая края мира мягкими, не такими ранящими. Он поставил бутылку на пол, и капля «Агдама» алым рубином повисла на резьбе горлышка. Еще один глоток – и крики за стеной стали тише, отдалились, словно доносились не из соседней комнаты, а с улицы. Еще один – и они и вовсе превратились в бессмысленный, неразборчивый шум, фон для его личной трагедии. Он чувствовал, как тяжесть и тепло медленно заполняют его изнутри, вытесняя пустоту и холод. Это был не кайф, это была анестезия: временная, грязная, но единственно доступная, с какой-то извращённой сладостью, ведь это был единственный способ ничего не чувствовать.

За окном голые и чёрные деревья тянули свои тяжелые ветви к низкому темнеющему небу. Пронизывающий ветер гулял по улице, и где-то вдалеке слышался гул проезжающих и устало ворчащих машин. Этот гул время от времени прерывал стук жести подоконника, которая тряслась от налетающих на нее порывов.

Павлик, погрузившись в мысли, попытался вспомнить, когда все пошло не так, когда все пошло к чертям. Может, когда отец, которого он не помнил таинственно ушел, оставив их с матерью вдвоем? Или, когда мать начала пить, а он, еще подростком, понял, что ему не на кого надеяться? Или, когда он впервые осознал, что Челябинск – это не просто город, а невидимая ловушка, из которой нет выхода? Это были не размышления, а гражданская война внутри собственного сознания, и он, истерзанный и обессиленный, был всего лишь пассивным свидетелем того, как его рассудок медленно разрушает сам себя.

За окном мир тонул в мартовской хмари. Дождь, начавшийся еще днем, уже не шел и не лил, он сеял. Мелкий, назойливый, он затягивал улицы в серую, дрожащую пелену. Стекающие по стеклу струйки рисовали на нем причудливые, извилистые карты несуществующих земель. В отсвете одинокого уличного фонаря асфальт блестел, как кожа мертвой рыбы. Он не освещал, а лишь подчеркивал убожество облупившихся обоев, пыльную паутину в углах и пустые бутылки под кроватью, которые казались в его лучах окаменевшими, черными тенями.

Павлик сидел на краю кровати, слушая, как капли за окном сливаются в монотонный гул, когда внезапно донесся глухой удар. Тяжёлый. Чёткий. Словно в стекло бросили камень.

Он замер, даже, казалось, магнитофон, будто затаил дыхание, а плёнка на секунду замедлила движение, голос Клауса Майне растянулся в жутковатый вязкий стон.