реклама
Бургер менюБургер меню

Айрис Туманова – Смех, который не продается (страница 9)

18

И улыбнулся – светло, без горечи.

Кирилл спускался по скрипучей лестнице.

Красный нос лежал в кармане, тёплый, живой. Пальцы больше не сжимали его судорожно – просто держали, как держат что-то родное.

Третья ступенька скрипнула.

Он улыбнулся.

Внизу, у стеллажа, его ждала тишина. Не та, от которой хочется спрятаться, а та, в которой можно услышать себя.

Он шагнул в зал.

И впервые за долгое время не почувствовал, что играет роль.

Глава 7. Оранжерея: стихи для цветов

Она искала тишину.

Не ту, что наступает после сожжённых страниц, когда пепел оседает на асфальт и ветер уносит последние чёрные хлопья, – а другую, глубокую, в которой слова не обжигают пальцы, а просто лежат на бумаге и дышат.

Катя бродила по таверне, сама не зная, куда идёт.

Библиотека шелестела страницами, которые листали невидимые руки. Зал Камина гудел голосами – кто-то спорил о вечности, кто-то смеялся над шуткой, которая, кажется, была смешнее в оригинале. Даже Галерея Теней, обычно безмолвная, сегодня мерцала отражениями, в которых она боялась увидеть себя.

Она свернула в коридор, которого раньше не замечала.

Запах появился внезапно – влажный, густой, живой. Пахло мокрой землей, цветущим табаком и дождём. И ещё чем-то сладким, почти забытым – то ли клубникой, то ли летом, то ли детством.

Катя пошла на запах.

Дверь была стеклянной, с матовыми разводами от частых прикосновений. За ней струился зелёный, рассеянный свет – такой мягкий, что хотелось войти и раствориться.

Она толкнула дверь.

И замерла на пороге.

Это был не просто сад.

Это был целый мир, спрятанный в стеклянном кубе. Высокие, под самую крышу, стеллажи с цветами; подвесные кашпо, из которых свисали плети незнакомых растений; низкие скамейки, утопающие в зелени; и повсюду – свет, зелёный, золотистый, дрожащий в каплях воды на листьях.

Катя медленно шла между рядами, касаясь пальцами влажных лепестков. Цветы здесь были странные, непохожие на те, что продают в ларьках у метро. Одни – синие, с длинными, как струны, тычинками. Другие – белые, почти прозрачные, будто вырезанные из утреннего тумана. Третьи – красные, но не яркие, а глубокие, бархатистые, с горьковатым запахом, от которого щипало в носу.

Она села на скамейку у окна, достала блокнот.

Ручка легла в пальцы привычно, как продолжение руки. Строчки побежали по бумаге – быстрые, нервные, почти неразборчивые:

«Мама,

я поливаю фиалку каждый день,

но она всё равно вянет.

Может, ей нужен не я,

а ты?»

Она оторвала ручку.

Прочитала.

И потянулась в карман за зажигалкой.

– Здесь не сжигают.

Голос был тихим, усталым, но в нём не было осуждения. Только констатация – как врач говорит «у вас температура», без паники, без жалости.

Катя подняла голову.

Рядом, опершись плечом о стеллаж, стояла женщина в простом кардигане, с седыми волосами, убранными в небрежный пучок. В руках она держала лейку – старую, с длинным носиком, из которой тонкой струйкой лилась вода.

– Здесь растут слова, – сказала Усталая Медсестра. – Неслышанные, несказанные, непрощённые. Если их сжечь – они завянут. А некоторые никогда уже не зацветут.

Она опустила лейку, вытерла руки о фартук.

– Покажи.

Катя сжала блокнот.

– Там ничего особенного.

– Я не за красотой. Я за правдой.

Катя помедлила. Потом протянула раскрытую страницу.

Медсестра читала долго. Не шевелилась, не менялась в лице. Только пальцы, лежащие на фартуке, чуть заметно дрогнули.

– Фиалки не любят, когда их много поливают, – сказала она наконец. – Им нужно просто быть рядом. Смотреть. Дышать одним воздухом. – Она перевела взгляд на Катю. – Как и людям.

– Я не знаю, как с ней быть рядом, – сказала Катя. – Она всё время на работе. А когда приходит – я уже сплю. Или делаю вид.

– Ты злишься на неё?

Катя покачала головой.

– Я не знаю. Я просто… пишу. А потом сжигаю.

– Зачем?

– Чтобы не оставалось.

Медсестра кивнула – будто услышала не детскую глупость, а точный, выверенный диагноз.

– У меня тоже были такие тетради, – сказала она. – В молодости. Я писала ночами, после смен. А утром рвала и выбрасывала в мусорное ведро в ординаторской. Думала: кому это нужно? Я спасаю жизни, а стихи – это баловство.

– И что?

– А ничего. – Она усмехнулась уголком губ. – Тридцать лет прошло. Я уже не помню, о чём были те стихи. Помню только запах бумаги и чувство, что я – есть. Не медсестра, не дочь, не жена – а просто человек, который написал строчку и заплакал.

Она замолчала.

Катя смотрела на свои руки.

– Я не хочу плакать, – сказала она. – Я хочу, чтобы меня услышали.

– Сначала услышь себя, – ответила Медсестра. – А потом уже решай, сжигать или оставлять.

Она взяла лейку и бесшумно ушла в глубину оранжереи, оставив Катю одну на скамейке, с блокнотом на коленях и незажжённой зажигалкой в кармане.

Катя сидела долго.

Цветы дышали. Где-то капала вода. В углу, в подвесном кашпо, распускался бутон – медленно, осторожно, будто пробовал воздух на вкус.

– У моей дочери тоже были стихи, – сказал кто-то рядом.

Катя вздрогнула.

На скамейке, в двух шагах от неё, сидел пожилой человек в крестьянской рубахе, с седой бородой и босыми ногами. Он не смотрел на неё – он смотрел на цветы, и в его взгляде было столько боли, что Катя забыла, как дышать.