Айрина Лис – Колодец, пахнущий мёдом (страница 1)
Айрина Лис
Колодец, пахнущий мёдом
ПРОЛОГ
1998 год
В то лето трава у дома стояла по пояс, и пахло от нее не сеном, а зеленой, злой жизнью. Она росла не по дням, а по часам, как будто земля под ней была жирная от чьих-то старых тайн. Стебли – сочные, упругие, с острыми краями – резали голые ноги Демида, оставляя на коже тонкие белые полосы, которые потом, когда он бегал, щипало от пота, и казалось, что сама трава злится и хочет его удержать.
Демиду было семь. Трава доставала ему до подбородка, когда он садился на корточки в джунглях подорожника, чтобы запустить машинку. Машинка была синяя, как кусочек неба, упавший в пыль. Одно колесо оторвалось и осталось дома, под кроватью, но это была его любимая. Отец купил её в прошлом году в городе, когда приезжал с работы трезвый. Тогда он был добрым, пах машинным маслом и обещал научить рыбачить. Сейчас отец приезжал трезвым редко, а добрым – почти никогда. Но машинка осталась. Она была доказательством того, что тот, другой отец, всё-таки существует где-то там, в памяти пластмассового колеса.
– Дёма, домой! – крикнула мать из окна.
Голос у неё был тонкий, дребезжащий, как муха о стекло. Испуганный. Она всегда боялась. Чего именно, Демид не понимал, но чувствовал кожей: то ли отца, то ли того, что соседи узнают, как у них дома бывает, то ли просто самой жизни, которая текла мимо неё, как мутная вода. Демид не обернулся. Домой не хотелось. Дома было душно, пахло щами, кислым тряпьём и тем особенным запахом страха, который дети чуют носом, как звери чутким нюхом чуют пожар за три версты. Этот запах оседал на зубах.
Он пополз дальше, к саду. Коленям было мокро и щекотно от травы, в ушах шумело от жары.
Там, в глубине, за кривыми яблонями, на которых висели червивые, горькие плоды, был колодец. Старый, заброшенный. Отец говорил, что вода там «мертвая» (какой бывает вода мертвой, Демид не знал, но звучало это так, что хотелось проверить), и что доски сгнили, и если Демид туда сунется, он спустит с него шкуру. Поэтому Демид туда и сунулся. Логика семилетнего человека проста: если за интересное так страшно наказывают – значит, оно того стоит.
Любопытство кололо изнутри острее, чем трава резала ноги. В семь лет смерть – это просто слово, холодное и далекое, как Луна. А тайна – это то, ради чего стоит дышать.
Он раздвинул лопухи. Ладони стали влажными и липкими от зелени. Встал на цыпочки, ухватился за шершавый, трухлявый сруб и заглянул внутрь.
Сначала ничего не было видно. Только чернота. Круглая, плотная, тяжелая, как зрачок огромного глаза, который смотрел на него из-под земли всё это время и только сейчас дождался. Пахло оттуда сыростью, тиной и чем-то сладковатым, приторно-гнилым, как пахнет погреб, если забыть там картошку на всю зиму, и она превратится в склизкую жижу.
– Эй, – позвал Демид. Голос прозвучал сипло, по-воробьиному жалко. – Тут кто есть?
Глухо. Только эхо где-то далеко внизу лениво повторило, передразнивая: «есть-есть-есть».
Он хотел уже отойти – внутри завозился холодный червячок страха, – но тут услышал шёпот.
Это не был голос в привычном смысле. Скорее, мысль, которая пришла в голову со стороны, чужая, наглая и при этом до омерзения ласковая. Она заползла в ухо, как мокрая нитка – прохладная, липкая, скользкая. И в этой мысли было всего одно слово, которое Демид не столько расслышал, сколько почувствовал позвоночником:
«Маленький…»
Демид замер. Даже мухи в траве перестали зудеть, или это у него в ушах заложило от страха.
«Тебе больно. Я вижу. Ты плачешь по ночам в подушку, чтобы никто не слышал».
Он не плакал. Ну, почти не плакал. Только когда отец бил маму, и она падала, и у нее из носа текло красное и густое, а Демид сидел под столом, вжав голову в плечи, и зажимал уши руками так сильно, что потом болели ладони. Чтобы не слышать звука ударов. Тогда да, тогда он плакал. Без звука. Чтобы никто не слышал. Даже сам себя старался не слышать.
– Кто ты? – спросил Демид. Голос сорвался на писк, тонкий, мышиный. В горле пересохло, как после трех дней температуры.
Внизу, в черноте, что-то шевельнулось. Не всплеск, не движение – скорее, сама тьма сделала глубокий, сытый вздох.
«Я друг. Я могу стать твоим другом. Самым лучшим. Самым верным».
Демид сглотнул. Горло дернулось, но слюны там не было – один песок. Друзей у него не было. Дети во дворе шарахались от него, потому что он ходил в старом, штопаном, и от него вечно пахло кошачьей мочой (рыжий Барсик жил в сарае, и Демид его тайком кормил хлебом, отщипывая от своего куска). Во дворе считали, что если от человека пахнет кошками – значит, он сам немножко кошка, а кошек во дворе не любили. Друзья – это то, о чем он читал в книжках с картинками, которые иногда давала почитать учительница. Там мальчики ходили в кино, ели мороженое и не боялись, что сегодня отец придет злой.
– Как? – спросил он. Шепотом, одними губами.
«Я дам тебе то, чего ты хочешь. Самого. Загадай».
И тут Демид увидел Ее.
Из темноты, медленно, как водоросли в стоячей воде, потянулась рука. Она была бледная, почти прозрачная, как вареная рыба, и длинная-длинная. Слишком длинная для человека. Кисть – отдельно, локоть – отдельно, и все это тянется, тянется вверх, как змея, которая забыла, что у нее нет костей. Пальцы шевелились, перебирая воздух, – нервно, жадно, как ноги сороконожки, которую бросили в банку.
Демид должен был закричать. Должен был побежать, ломая кусты, к дому, к матери, к ее щам и запаху страха. Но он стоял. Потому что рука не вцепилась в него мертвой хваткой. Она коснулась его щеки.
Прикосновение было прохладным и нежным. Таким нежным, каким не трогала его даже мама – у мамы вечно были мокрые, горячие руки после стирки, красные, в трещинках, и она гладила его торопливо, будто украдкой, будто боялась, что кто-то увидит и ей достанется. А эта рука гладила уверенно. Спокойно. Как будто имела право.
«Ты хочешь, чтобы он ушел? Чтобы все стало тихо?»
«Я сделаю это. А ты… ты просто никому не рассказывай обо мне. Никогда. Это будет наш секрет. Самый страшный и самый сладкий секрет на свете».
Внизу живота у Демида что-то сжалось. Маленьким, твердым кулачком. Он знал, что это неправильно. Так нельзя. Мама в церковь ходит, свечки ставит тоненькие, желтые, и говорит, что Бог все видит, даже то, что под кроватью. Бог накажет.
Но пальцы на щеке гладили его кожу – прохладные, легкие, и было так хорошо. Спокойно. Тихо. Как будто он нырнул с головой под одеяло, завернулся в него коконом, а там, снаружи, пусть хоть буря, хоть отец с ремнем, хоть конец света – они тебя не достанут. Никогда не достанут.
– Хорошо, – выдохнул Демид. Губы дернулись в улыбке, сам не заметил как. – Обещаю.
Рука убралась в темноту так же медленно, как появилась – нехотя, будто гладила напоследок воздух. Колодец снова стал просто дырой в земле. Обычной, старой, с гнилыми досками.
Демид постоял еще минуту, глядя вниз. Внутри что-то зудело – как после сладкого, когда съел слишком много и язык уже липкий, а в животе бродит тепло. Потом развернулся и пошел к дому, продираясь сквозь траву. Лопухи хлестали по ногам, но он не чувствовал. Он вообще ничего не чувствовал, кроме этого странного, тягучего покоя.
Вечером отец не пришел ужинать.
Мать сидела на кухне, теребя край фартука – дергала, накручивала на палец, пока ткань не пошла складками. Смотрела на дверь. Там, за дверью, было темно, и темнота не спешила открываться.
– Опять пьет где-то, – бормотала она. Голос сухой, шелушащийся, как старая бумага. – Сволочь.
Она всегда так говорила. «Сволочь». Но в этом слове давно не было злости – только усталость и привычка, как у собаки, которая привыкла, что ее бьют, и уже не скулит, а просто ложится и ждет.
Демида уложили спать рано. Он лежал в своей кроватке, смотрел на облупившуюся краску на потолке – она пузырилась, как старая кожа, – и слушал тишину. Тишина была непривычная. Обычно в это время отец уже гремел посудой, или орал телевизор, или просто дышал тяжело, с присвистом, сидя в кресле. А сейчас – ничего. Только маятник часов за стенкой: тик-так, тик-так, тик-так. И в голове пустота.
Утром его разбудил мамин крик.
Крик был странный. Не тот, испуганный и визгливый, от которого хотелось зажмуриться и зарыться в подушку. Этот был другой – длинный, воющий, страшный. В нем не было слов. Просто звук. Так воют, когда случается то, чему нельзя случиться. Когда мир ломается пополам, а ты стоишь и смотришь.
Демид выскочил в коридор. Босые ноги прилипали к холодному линолеуму. Мать стояла на пороге спальни, закрыв лицо руками – ладони прижаты к щекам, пальцы растопырены. А на кровати, ровно укрытый одеялом, лежал отец. Одеяло было натянуто до подбородка, уголки подогнуты, как он любил. Лицо у отца было спокойное, почти счастливое. Белое. Белей подушки.
– Мам? – позвал Демид.
Она не ответила. Только качалась вперед-назад, вперед-назад, и выла.
– Сердце, – сказал потом врач, пожимая плечами. Он стоял в прихожей, мял в руках шапку и смотрел куда-то в сторону. – Не выдержало. С кем не бывает. Молодой еще, но, знаете, экология, стрессы. Водку пил?
Мать кивнула. Она уже не плакала. Сидела на табуретке, комкала в кулаке носовой платок, и лицо у нее было странное – не горестное, а растерянное, как будто она заблудилась в собственном доме.