18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Атолий Ан – Просвещение в потёмках (страница 6)

18

— Ефимка... что же ты... на холоде-то... иди ко мне...

Звук шел от опушки. Из темноты. Не изнутри головы — нет, он был внешним, пространственным, у него был источник! Штерн физически ощутил, как воздух колеблется, разнося эти слова. Теплые волны касались его щеки, словно дыхание.

Рука сама метнулась к перилам, где лежал оберег. Пальцы, еще минуту назад такие ловкие, стали чужими, непослушными. Нитка путалась. Пучок трав крошился в ладони, роняя горькую пыльцу. Магистр не вешал — он вколачивал оберег на гвоздь, ломая стебли, раздирая красную нить на волокна. Узел. Еще узел. Кое-как. Неправильно. Только бы держался. Только бы сработало.

Теперь голос будто звучал совсем рядом — у самого забора.

Штерн рванул дверь. Ручка-кольцо вывернулась из мокрой ладони, он ударился плечом о косяк, ввалился в сени боком, теряя равновесие, и с грохотом захлопнул дверь за спиной. Засов — на ощупь, в полной темноте, — вошел в паз с железным лязгом.

Ученый стоял, привалившись спиной к двери, и пытался отдышаться. Сердце колотилось где-то в горле. Ноги подкашивались. По лицу градом катился пот, хотя на улице было едва ли выше нуля. Снаружи — тишина.

И тут он услышал шорох за дверью. Тихий, сухой, как осенний лист по земле. Это оберег — сорвавшись с гвоздя, — упал на каменный порог. И остался лежать там.

Штерн зажмурился.

Дверь в горницу отворилась. На пороге стоял Аркадий Петрович с сальной свечой в руке. Увидев лицо магистра — бледное, с выступившей испариной, с дикими, расширенными зрачками, — он как будто все понял без слов.

— С вами ничего не случится, Ефим Карлович, если на двери не будет оберега и вы не покинете улицу после третьего звона? — тихо, с лёгкой улыбкой спросил доктор.

Штерн сглотнул. Взяв себя в руки, ответил:

— Пойдемте спать.

Свеча в руке доктора дрогнула.

---

Комната магистра была второй от входа — узкая, с единственным оконцем, выходящим на задворки. Обстановка скудная, но опрятная: лавка с высокой деревянной спинкой, грубо сколоченный стол, табурет, на стене — пучок уже знакомого сухого зверобоя. На столе — оплывшая свеча в медном шандале и кувшин с водой.

В соседней комнате, отделенной тонкой дощатой перегородкой, уже посапывал доктор. Умаялся. Аркадий Петрович обладал счастливой способностью засыпать в любых обстоятельствах — хоть на корабельной койке, хоть в кресле анатомического театра, хоть на лавке в крестьянской избе. Тем более, если помочь организму опийной настойкой, которую Вельский предусмотрительно возил с собою вместе с прочими лекарствами. А так, как один пузырек успел куда-то запропаститься, пришлось почать другой, из драгоценных запасов, хранившихся в саквояже.

Ефим Карлович завидовал ему в такие минуты.

Он сидел на краю кровати, не раздеваясь, лишь скинув сюртук и ослабив шейный платок. Свеча горела неровно, подрагивая на сквозняке, и по бревенчатым стенам метались тени — длинные, ломкие, неспокойные.

Рациональный ум, взращенный за сознательные годы, требовал объяснения. Акустическая иллюзия. Ветер в кронах деревьев, случайно сложившийся в осмысленную речь. Газ, поднимающийся с болот и воздействующий на височные доли мозга. Внушенное ожидание: ему сто раз повторили про голоса — и он их услышал. Самовнушение. Чистой воды самовнушение.

Он почти убедил себя. Почти.

Цельс вошел бесшумно, как умеют только собаки его породы — крупные, но удивительно деликатные в движениях. По старой, еще петербургской привычке он забрался под кровать магистра. Там, в тесном пространстве между полом и дощатым днищем, было его законное место. Узкое, темное, безопасное. Цельс покрутился, вздохнул и затих.

Магистр погасил свечу. Темнота обступила его — густая, деревенская, без единого проблеска. Он лег, укрылся колючим овечьим одеялом и, повинуясь безотчетному порыву, свесил руку с кровати вниз, в темноту.

Через мгновение горячий, шершавый собачий язык коснулся его пальцев. Раз. Другой. Цельс облизывал ладонь неторопливо, основательно — узнавал, приветствовал, успокаивал. Это был их ритуал: когда магистру не спалось, он опускал руку, и пёс напоминал ему, что он не один.

Штерн выдохнул. Напряжение, державшее его тело в тисках весь вечер, начало отпускать. Веки налились тяжестью. Он заснул.

---

Первый раскат грома разорвал небо, как пушечный выстрел.

Магистр подскочил на кровати, не понимая, где находится. Молния полыхнула за окном, на миг высветив комнату до последней щели в половицах. Потом — второй удар, глуше, дальше. И сразу — дождь. Не мелкий осенний дождик, а настоящий ливень, хлесткий, яростный, барабанящий по тесовой крыше так, словно в нее швыряли пригоршнями гальку.

Где-то в доме — кажется, ближе к сеням — послышался тихий, неровный журчащий звук. Кап-кап-кап... Крыша прохудилась. Вода нашла путь внутрь.

Ефим Карлович не глядя, еще во власти полудремы, свесил руку вниз. Язык Цельса снова коснулся ладони — влажный, теплый, узнающий. Магистр вздохнул, пробормотал что-то неразборчивое и провалился обратно в сон.

---

Ему снился Петербург. Непарадный, не тот, что на гравюрах, — а промозглый, серый, с ледяной крупкой, секущей лицо. Ему снилась Большая Морская, тусклый фонарь, лужа у мостовой — и она, Елизавета. Та, о которой он запретил себе вспоминать. Он стоял на мосту через Мойку, смотрел вниз, в черную маслянистую воду, и вдруг вода расступилась, и оттуда, снизу, потянулась белая рука. Пальцы — длинные, с синими ногтями. И голос Елизаветы — какой-то полый, доносящийся из глубокого колодца: «Я же тебя любила... А ты меня анатомам отдал...»

Он проснулся в холодном поту. Рубашка прилипла к телу. Сердце колотилось где-то у самого горла, мешая дышать.

Дождь за окном стихал, переходя в редкую, ленивую капель. Из прохудившейся крыши теперь не журчало — только мерно, с равными промежутками, падали тяжелые капли: Кап. Кап. Кап.

Рука привычно скользнула вниз, под кровать. Цельс отозвался немедленно — язык прошелся по пальцам, на этот раз дольше, настойчивее. Пёс будто чувствовал его состояние. Магистр перевел дыхание, утер лоб рукавом и снова закрыл глаза. Сон возвращался медленно, нехотя, как незваный гость, но все же возвращался.

---

Спал неспокойно.

Пробуждение было внезапным — без перехода, без дремотной мути. Просто раз — и он уже лежит с открытыми глазами и смотрит в потолок.

Что-то изменилось.

За окном светало. Серый, водянистый рассвет сочился сквозь мутное стекло, размывая контуры предметов. Дождь кончился. Совсем. Ни шороха капель по крыше. Тишина. Но в доме что-то продолжало звучать.

Кап. Кап. Кап.

Магистр сел на кровати. Пол под босыми ногами был ледяным. Звук все также доносился от входа — из сеней, где была входная дверь.

Он встал. Пошел на шум. Половицы скрипели под ним — каждый шаг отдавался в тишине дома гулко, как выстрел. Вот и дверь на улицу. Она была закрыта на засов изнутри.

Штерн обвел сени взглядом. Пусто. Кадка с водой у стены. Его собственный плащ, повешенный вчера на крюк. Ничего подозрительного. Никого.

Стало светло — серый утренний свет проникал сквозь щели в дверном косяке. И здесь звук стал отчетливым, неоспоримым. Капли падали снаружи, прямо за порогом, на доски крыльца.

Он взялся за засов — железный, холодный, отполированный до блеска частыми прикосновениями. Отодвинул. Потянул дверь на себя.

На кованом гвозде — том самом, что был вбит для оберега, висела туша Цельса. Пёс был прибит к двери. Гвоздь вошел в загривок, пробив жесткую шерсть, кожу, мышцы. Тело обмякло, задние лапы не доставали до пола, передние подогнулись. Горло собаки было перегрызено. Рваная, страшная рана зияла черным провалом, из которого вытекала кровь. Она стекала по собачьей шерсти, по двери, собиралась в тяжелые капли на нижней кромке и падала на доски крыльца.

Кап. Кап. Кап.

Поверх грубого дерева, неровными буквами, в безумный взгляд магистра въедалась надпись:

МНЕ ПОНРАВИЛСЯ ВКУС ТВОИХ ПАЛЬЦЕВ

Магистр Штерн открыл рот, чтобы закричать, — и не смог. Крик застрял в горле, сухой, беззвучный, как в кошмаре, от которого невозможно проснуться.

Кап. Кап. Кап.

ПРОСВЕЩЕНИЕ

Ефим Карлович слабо припоминал все что случилось после того, как он открыл злосчастную дверь, и до сего момента. Он словно следил за происходящими событиями со стороны.

Вот он видит себя, Штерна, он сидит на крыльце. На коленях, прямо в луже крови. И прижимает к груди тело собаки. Он качается из стороны в сторону и что-то бормочет.

Что именно — не разобрать.

Рядом хлопочет Аркадий Петрович, пытающийся разжать ему пальцы. Лицо доктора не такое, каким он привык его видеть: не сосредоточенное, не скептическое, не ироничное. Искаженное. С выпученными глазами, с отвисшей челюстью. Кажется, тот выбежал на крик. И смотрел. Смотрел на него, на Штерна.

Он помнил комнату. Его комнату, любезно предоставленную для временного проживания Михаилом Севастьяновичем, старейшиной здешней деревни.

Деревня... Старейшина... Комната.

Его комната, только теперь в ней толпились люди. У окна мялся Платон, бледный до зелени, с закушенной губой. В дверях стоял Захар, навалившись плечом на косяк, и буравил магистра тяжелым взглядом исподлобья. Дед Михей сидел рядом на табурете, положив узловатые руки на колени.

— Я говорил вам... - произнес старейшина.

Аркадий Петрович, до того молчавший, встрепенулся. Кашель, сухой и лающий, разодрал ему горло — он поднес кулак ко рту, согнувшись пополам, и, только отдышавшись, заговорил: