18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Асмодей Денница – ЦЕМЕССКАЯ БЕЗДНА (страница 1)

18

Асмодей Денница

ЦЕМЕССКАЯ БЕЗДНА

ПРОЛОГ. Соль и мед

Новороссийск, июнь 1942 года

Море в то лето было тёплым и тяжёлым, как топлёное молоко. Оно дышало у пирса, облизывало сваи чёрными языками, и от него пахло рыбой, солью и чем-то ещё — сладковатым, больным, тем запахом, который в городке всегда вспоминали потом, когда говорили о войне: будто вода уже знала, что скоро здесь будет стоять дым, и заранее набиралась горечи.

Старший лейтенант Егор Ветров стоял на корме «морского охотника» и смотрел, как за кормой тает лунная дорожка. Ночь была чистой, без ёж-ветра, без бора. Над Цемесской бухтой висел такой низкий и густой Млечный Путь, что казалось — протяни руку, и сбиваешь звёзды в ладонь, как виноград.

— Чисто, — сказал он вслух сам себе, и голос его утонул в шуме мотора.

Рядом, опершись на леер, стоял старшина второй статьи Миша Байда — широченный, с руками, которые как будто родились для такелажа, а не для таблицы умножения. Байда жевал травинку, хотя травинке в море взяться было неоткуда, и щурился на берег.

— Егор Михайлович, — сказал он, не оборачиваясь, — а правду бают, что в этой бухте корабли тонут сами?

— Бают, — ответил Ветров. — Только тонут они у тех, кто в навигации не разбирается. А мы разбираемся.

— Не, я не про то. Я про старое. Про то, что турки тут крепость строили — Суджук-Кале. И у них каждый второй корабль пропадал без вести. Прямо посреди бухты. Вода ровная, ветра нет — а корабля нету. Как корова языком слизнула.

— Это тебе дед рассказывал?

— Дед. Он у меня с Дона. У нас на Дону про Цемесскую бухту знают. Говорят, тут под водой город стоит.

Ветров поправил фуражку, вздохнул. От города через воду доносился редкий лай собаки — город спал, ещё спал, хотя уже второй месяц слышно было, как на севере ворочается гром. Война подходила. Она шла сюда не спеша, как паводок: сначала по радио, потом по дорогам, потом по лицам людей. А пока — тишина, тёплое море и луна размером с мельничное колесо.

— Город под водой, — повторил Байда задумчиво. — Древние тут жили. Греки. У них вон в Анапе — Горгиппию, раскопали. А у нас тут, говорят, ещё раньше что-то было. Ещё до греков.

— Шапсуги были, — сказал Ветров тихо. — До греков. И после. Мой дед по матери — шапсуг. Весь Мысхако — исконная ихняя земля. Я там каждую тропку знаю с детства, меня дед водил. Он про эти места такое рассказывал — тебе и не снилось.

Байда повернулся, в его глазах блеснул интерес.

— Расскажи.

— Не сейчас, — Ветров кивнул на берег. — Вон, причал. Пошли сдавать вахту.

***

Домой Егор вернулся только к утру, когда небо над Маркотхским хребтом уже наливалось персиковым цветом. Он шёл по улицам Новороссийска, и город в этот ранний час был прекрасен той красотой, которая бывает только у южных портовых городов: акации в цвету, железные крыши, мальчишки, гоняющие мяч, старухи у калиток. Город пах хлебом из пекарни, мазутом с причала и пресной водой из бочек, которые дворники поливали на мостовую, чтобы сбить пыль.

У калитки его ждала Нина.

Она стояла, придерживая подол платья, босая, на неё падал свет из-за крыши соседнего дома, и в этом свете её волосы были такого цвета, каким бывает мёд, если держать его против солнца. Она улыбнулась, и у Егора внутри что-то перевернулось и встало на место — так, как это бывает, когда после долгой дороги выходишь на знакомую улицу.

— Ты опять всю ночь, — сказала она вместо приветствия.

— Служба, — он подошёл и поцеловал её в висок. — Ты чего не спишь? Ты же в ночную смену была.

— Смены теперь не по расписанию. Передали: эвакуация предприятий начинается. Цемзаводы грузят оборудование на платформы. — Она подняла на него глаза, и в них было то, что он боялся увидеть, — страх, за которым прячется решимость. — Егор, немцы же близко. Совсем близко. От Ростова сколько — триста километров?

— Двести пятьдесят, — машинально поправил он.

— Ну вот. А мы тут сидим и воду возим по бухте.

Он обнял её крепче, прижал к себе, вдыхая запах её волос, в котором смешались мыло, хлеб и лёгкий, едва уловимый запах моря — она всю жизнь прожила у этой воды и теперь пахла ею, как пахнет ракушка, если поднести к носу.

— Послушай, — сказал он ей в макушку. — Я тебя никуда не пущу.

— А я и не собираюсь. — Она отстранилась, посмотрела ему в глаза. — Я тут родилась. И если они войдут — я останусь. У меня мама, у меня бабушка, у меня соседи. Кто их прикроет, если я уйду?

— Я тебя прикрою, — тихо сказал Егор. — Я.

— Ты — моряк. — Она улыбнулась горько и одновременно нежно. — Ты будешь на катере. А я буду здесь. И мы будем друг друга ждать. Как все.

Он хотел что-то возразить, но в этот момент у соседнего дома заскрипела калитка, вышел дед Ветрова — по материнской линии, старый Кашежев, высокий, сухой, с лицом, вырезанным из старого дерева. Он шёл медленно, опираясь на палку, и Егор сразу заметил, что дед сегодня как-то не так держит спину — будто нёс на плечах невидимый мешок.

— Дед, — позвал Егор. — Ты чего не в постели? Тебе же нельзя на утреннее солнце.

Дед остановился, посмотрел на внука долгим взглядом, от которого у Егора вдруг почему-то похолодело под ложечкой. Старый Кашежев был из тех людей, которые мало говорят и много знают. Он всю жизнь проработал на цемзаводе, но в посёлке о нём говорили, что он «самый старый шапсуг на этом берегу» — и что он умеет то, чего другие не умеют: читать море.

— Заходи домой, — сказал дед по-русски, с лёгким, почти незаметным гортанным акцентом. — Поговорить надо.

— Дед, я с ночной вахты. Мне бы поспать.

— Спать потом будешь. — Дед повернулся и пошёл к дому, не оглядываясь. — Век спать будешь.

Егор посмотрел на Нину. Нина пожала плечами — она деда побаивалась и одновременно обожала, как боятся и обожают всё, что старше и мудрее тебя.

— Иди, — сказала она. — Я потом зайду. Маме помогу с завтраком.

***

Дед ждал его в горнице. Комната была прохладная даже в июньскую жару — толстые стены, беленые, пахли известью и сухими травами, которые висели пучками под потолком. На столе стоял кувшин с водой, рядом — глиняная плошка с мёдом. Дед сидел на табурете, выпрямившись, и впервые Егор заметил, какой он на самом деле старый: кожа, как пергамент, руки в узлах, глаза — светлые, почти бесцветные, как вода в бухте в полдень.

— Садись, — дед кивнул на лавку. — Мёд ешь. Соль пей.

Егор подчинился. Мёд на тёплом хлебе был густой, тёмный, с горчинкой — горный, из пасеки в Мысхако; дед двадцать лет держал там ульи, пока не сдал пасеку племяннику. Он налил себе воды из кувшина, насыпал на ладонь щепоть соли, слизнул, запил. Дед смотрел, как он это делает, и впервые за утро в его лице что-то смягчилось.

— Хорошо делаешь, — сказал он. — Соль и мёд вместе. Жизнь и сладость, чтобы ни одно без другого не забывалось. Я тебя этому когда учил — ты маленький был, на море удили. Помнишь?

— Помню, дед. Ты меня на Мысхако водил, к долменам.

Дед помолчал. Потом сказал:

— Не к долменам я тебя водил. Я тебя водил слушать море.

Егор поставил кружку. В комнате стало очень тихо — слышно было, как за окном цокает по мостовой лошадь, как далеко-далеко, на элеваторе, гудят машины. Дед наклонился вперёд, и его голос стал другим — ниже, гуще, будто из него говорил не один человек, а целое поколение.

— Слушай меня, внук. Ты у меня один остался. Мать твоя — дочь моя — умерла, царствие ей небесное, отцу твоему я ничего не передал — он человек чужой крови, хороший человек, но чужой. А тебе я передам всё. Потому что придёт время, когда ты это слово вспомнишь. И от того, вспомнишь ты его или нет, будет зависеть, вернёшься ты с этой войны или не вернёшься.

Егор хотел перебить — он не любил, когда дед говорил вот так, торжественно и страшно, — но перебить старшего в этом доме было нельзя. Он замер.

— Наша земля, — продолжал дед, — от Анапы до Туапсе, — это не просто земля. Под ней — глубоко-глубоко, под камнем, под водой, — лежит то, что старше всех народов. Греки его называли по-своему. Турки — по-своему. Мы, шапсуги, называем его Чёрным течением. — Он понизил голос почти до шёпота. — Оно не злое. Оно не доброе. Оно — голодное. Оно ждёт. Тысячи лет оно ждёт, и каждый раз, когда люди на этом берегу начинают убивать друг друга, оно поднимается. Слышишь? Каждый раз. Когда турки рубились тут с ногайцами — оно поднималось. Когда русские взяли крепость — оно поднималось. Когда в прошлую войну тут стояли батареи — оно поднималось, и корабли сами уходили на дно, люди сходили с ума, бросались в воду.

Егор молчал. За окном цокнула ещё одна лошадь. Он не верил в это — он вырос учёным мальчиком, кончил мореходку, знал про течения, про ветры, про перемену глубин. Но он любил деда, а дедов голос в этот час был таким, что под ним, как под музыкой, хотелось просто сидеть и не спорить.

— Когда море заговорит, — сказал дед, — не слушай его. Корми его. Солью корми. Хлебом. Если у человека в море есть что-то своё — жена, сын, земля, — оно не возьмёт его, потому что у него внутри уже есть якорь. Понял? Своё носи с собой, и оно не тронет. А если услышишь голос, который зовёт тебя в воду — это не оно зовёт. Это оно передразнивает. Это оно выманивает пустых.

— Дед, — Егор осторожно коснулся его руки. — Откуда ты это знаешь? Ты же не священник, ты заводской человек.