Асмодей Денница – ЦЕМЕССКАЯ БЕЗДНА (страница 3)
— А если они войдут в город?
— Тогда я стану тем, кем нужно, — сказала Нина спокойно. — Ты — разведчик. Я — связистка. Мы одной крови, Егор. Мы оба умеем слушать. Только ты слушаешь море, а я — людей. Людей, которые лгут, и людей, которые говорят правду. На войне это тоже оружие.
Он смотрел на неё и понимал, что перед ним не та девушка, с которой он познакомился на танцах четыре года назад. Война ещё не успела войти в город, но она уже вошла в Нину — как входят в дом, где зажигают свет, чтобы встретить гостя.
— Тогда вот что, — сказал он, доставая из кармана кисет. — Это тебе. Дедов подарок.
Он развернул тряпицу. В ней лежал маленький железный якорёк — старый, почерневший, с облупившейся краской. Дед когда-то снял его с рыбацкой лодки, затонувшей у Мысхако, и говорил: «У кого такой якорь в кармане — того море не заберёт. Проверено на прадедах».
— Дед говорил, — сказал Егор, — что у кого якорь в груди, того бездна не выманит. У меня два якоря, Нина. Ты и он. Так что я вернусь. Обязательно вернусь. Даже если весь флот утонет, я выплыву — потому что мне есть, куда плыть.
Нина взяла якорёк, сжала его в ладони, и вдруг заплакала — впервые за всё это время, беззвучно, некрасиво, уткнувшись ему в грудь.
— Ты вернёшься, — сказала она сквозь слёзы. — Я тебе верю. Ты вернёшься, и мы посадим яблоню, как дед завещал. Нет, три яблони. Одну тебе, одну мне, одну — нам.
— Договорились, — сказал Егор.
И они стояли так посреди пустой улицы, обнявшись, пока сумерки не съели последний свет, и где-то далеко, над Цемесской бухтой, снова взошёл тот странный белый туман — тихий, высокий, невесомый, как дыхание самой воды. Но Егор не смотрел на туман. Он смотрел на Нину.
***
А через месяц, третьего сентября, Егор стоял на сопке над городом и смотрел, как горит Новороссийск. Горело всё: элеватор, порт, цементные трубы, жилые кварталы. Густой чёрный дым поднимался к небу, и в этом дыму угадывались очертания города — уже не живого, а умирающего, как падает большое дерево.
Позади него, на востоке, за перевалом, ждали Геленджик, Туапсе, Сочи — те города, куда уходили остатки армии. Впереди была вода. И за водой — мыс Мысхако, дедов сад, разбитая яблоня, и где-то там, в каменном подвале телефонной станции, — Нина.
Он снял фуражку и стоял так, на ветру, пока пыль не попала в глаза. Где-то под обрывом, у самой воды, билась о камни одинокая шлюпка — кто-то не успел её привязать, и волны швыряли её, как щепку, туда и обратно, и в этом движении было что-то безнадёжное и вместе с тем упрямое, как у человека, который не хочет тонуть.
Потом он надел фуражку, поправил ремень, повернулся и пошёл вниз, к перевалу — туда, где его ждала война, которая ещё не знала, что ей предстоит встретить человека, у которого в груди два якоря и одно обещание.
За спиной Егора море дышало тяжело, как раненый зверь, и в этом дыхании, если очень прислушаться, слышалось что-то древнее, тёмное, терпеливое — то, что ждало своего часа на дне Цемесской бухты.
Но Егор не оборачивался. Он шёл вперёд.
ГЛАВА 1. Море идет на берег
Первые бомбы
Двадцать третьего июня 1942 года над Новороссийском впервые появились немецкие самолёты. Это была разведка — одинокий «юнкерс», высоко, в недосягаемости зениток, сверкающий на солнце как серебряная рыбка. Он прошёл над городом с юга на север, не сбросив ничего, развернулся и ушёл.
Но город почувствовал: он видел. Он насчитал дымоходы, причалы, элеватор, железные краны порта. Он унёс на крыльях очертания этого города, чтобы в штабах за тысячи километров на картах легли маленькие чёрные значки.
А через день пришли другие.
Ночью Егор был на базе — чинили мотор на катере МО-215, заело клапан. Он спал прямо на верстаке, на брезенте, когда завыла сирена. Сирена в Новороссийске — это был особый звук: низкий, заунывный, как вой подбитой собаки, он въедался в уши и не отпускал. Егор вскочил, накинул бушлат, выбежал во двор.
Небо над портом горело.
Бомбардировщики шли со стороны моря — волна за волной, с интервалами, как траулеры в кильватере. Осветительные бомбы висели в небе на парашютах, раскачиваясь, заливая всё мертвенным белым светом. Потом посыпались фугаски. Взрывы были такие, что земля под ногами ходила ходуном, как палуба в шторм, и стёкла в окнах базы вылетели разом, со звоном, будто кто-то огромный разбил хрустальный сервиз.
— По элеватору бьют! — крикнул кто-то рядом. — По элеватору!
Егор смотрел, как над зернохранилищем встаёт столб огня. Элеватор горел, как свеча, — горело зерно, горела пыль, горело всё, что могло гореть, и в этом огне было что-то неправильное, непоправимое: гибель хлеба, который должен был кормить армию, гибель запасов, гибель будущего. Запах горелого зерна — сладковатый, противный — накрыл весь город в считаные минуты.
В ту ночь Егор впервые услышал, как плачет город. Не охает, не стонет — плачет. Надрывно, по-бабьи, по-детски. Откуда-то из глубины кварталов доносился вой, смешанный с треском горящих крыш и поскуливанием собак.
Нина в ту ночь была на станции. Она потом рассказывала Егору: стёкла в операторской вылетели, свет погас, а она сидела в темноте в наушниках и слушала, как по проводам идёт смерть — голоса диспетчеров, голоса пожарных, голос начальника порта, который кричал: «Разгрузку не прекращать! Людей не выпускать!» — и сквозь всё это треск и грохот, и чей-то тихий, тихий голос в самом конце линии, который повторял одно и то же: «Мама, мама, мама».
Утром город был весь в гарни. Порт горел. Два катера у пирса — пограничные — лежали на боку, выпотрошенные. Элеватор стоял чёрный, как обгоревший скелет, и от него ещё тянуло жаром. На мостовых лежали стёкла, шифер, куски штукатурки, и дворники уже вышли с мётлами — город убирался, как человек, который после драки приводит себя в порядок, потому что драка только начинается и лицо должно быть чистым.
Егор нашёл Нину у станции. Она стояла на ступеньках, бледная, в пыльном платье, и когда увидела его — рванулась к нему так, что он едва устоял на ногах.
— Ты цел, — она вцепилась в него, в голосе — не вопрос, а молитва. — Ты цел, ты цел, ты цел.
— Цел, — он гладил её по волосам, запылённым, жёстким. — Цел, Нина. Я же тебе говорил: меня море не берёт, я для него слишком солёный.
— Не смей так больше говорить! — она ударила его кулаком в грудь, беззлобно, отчаянно. — Не смей. Соль твоя — это я.
И Егор подумал: вот оно. Вот то самое слово, которое дед велел носить в груди. Якорь. Она — якорь. Пока она здесь, пока она ждёт, пока он слышит её голос — никакая бездна его не выманит.
Продолжение бомбёжек: июль
Июль стал месяцем, когда город привык к смерти. Это не значит, что он смирился, — нет, город не смирялся никогда, но он научился жить рядом со смертью, как живут рядом с тяжёлым соседом: знаешь, что он тут, знаешь, что может постучать в любую минуту, и всё равно продолжаешь варить борщ, выбивать половики, поливать герань на подоконнике.
Бомбили теперь каждую ночь. Немецкая авиация била по порту, по элеватору, по железнодорожной станции, по цемзаводам. Иногда — по жилым кварталам, чтобы запугать. Запугать не получалось: новороссийцы были народом упрямым, южным, привычным к штормам и боре, и бомбы воспринимали как ещё одну стихию — страшную, но не последнюю.
Егору казалось, что он живёт в двух мирах сразу. Днём — обычная жизнь: служба, ремонт моторов, вахты, скудный обед в столовой, письма от Нины, которые приходили через знакомых. Ночью — война: вылеты на «морском охотнике», дозоры, перехваты, иногда — перестрелки с быстроходными немецкими катерами, которые пытались ставить мины у входа в бухту.
Он привык к тому, что море может быть врагом. Он привык к тому, что небо может быть врагом. Он не привык только к одному — к тому, что город, его город, его улица, его дом, его Нина — всё это может стать чужим, может оказаться по ту сторону линии, которую он не имеет права пересечь.
— Егор, — говорила Нина, когда они встречались у станции, урывками, в свободные минуты, — ты не бойся за меня. Я сильная. Я, знаешь, какая сильная? Я, если надо, и без воды проживу три дня. И без еды. А вот без тебя — не могу. Поэтому ты, когда там плаваешь, ты меня с собой мысленно таскай. Мне так спокойнее.
— Таскаю, — отвечал он. — Ты у меня в левом кармане, под сердцем. Вместе с якорем.
Она смеялась — коротко, светло, как умела только она, — и Егору казалось, что даже в этом городе, даже в этом июле, даже в этой войне есть что-то, что не умирает. Есть что-то, ради чего стоит жить.
Август: город готовится
Август тысяча девятьсот сорок второго года был для Новороссийска месяцем, когда воздух стал густым, как перед грозой. Война, которая два месяца назад казалась далёкой и почти нереальной — где-то там, за Ростовом, за Доном, за горизонтом, — вдруг перестала быть новостью и стала бытом. Её приметы были везде: в приказах на доске объявлений, в очередях за керосином, в лицах людей, которые перестали улыбаться без повода.
По улицам непрерывно шли войска. Пехота — в пыльных гимнастёрках, с винтовками наперевес, с котомками за спиной — уходила на северо-восток, к перевалам. Артиллерия тащилась на конной тяге, скрипя осями, и лошади — худые, измотанные — шли, понурив головы, как будто понимали, куда их ведут. Навстречу войскам тянулись беженцы: старики с тележками, женщины с детьми, девочки с узелками, в которых было всё их имущество. Они шли к морю, к причалам, надеясь уйти морем, но море тоже закрывалось: порт работал только ночью, под бомбами.