18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Асмодей Денница – Хроники последнего века. «Число Зверя» (страница 9)

18

Они вышли на площадь. Тишина стояла такая, что слышно было, как скрипит снег под ногами и как дышит — это был не звук, а чувство, — как дышит гора. Ирина остановилась, оглядела площадь, достала из кармана отцовский блокнот, раскрыла его и посмотрела на последнюю страницу, на строку, выведенную карандашом тридцать семь лет назад, — и вдруг, неожиданно для самой себя, произнесла вслух:

— Мой отец приехал сюда в марте 1996-го. За полгода до того, как пропал. Он был геофизиком и занимался здесь, в горах, не геофизикой. Я знаю это, потому что он оставил дома дневник — настоящий, рабочий дневник, с расчётами и схемами. В последней записи он писал, что местные «не понимают, что у них под ногами», и что он «нашёл вход». Она замолчала, глядя на гору. — Тридцать семь лет я думала, что отец сошёл с ума. Теперь я не уверена, что сошёл он.

— А что он нашёл? — спросил Марк.

— Не знаю, — сказала Ирина. — Но я знаю, где искать. У подножия горы, рядом с жерлом пещеры, есть старый скит. Отец писал, что скит этот стоит на «закупоренном ходе» — на входе, который завалило в тридцатые годы, при строительстве. Он писал, что ходил туда по ночам, потому что днём «они» не спят. Я всегда думала, что «они» — это местные, сторожа, колхозное начальство. Теперь я не уверена.

Они двинулись через городок, по заснеженной улице, мимо заледенелых витрин, мимо заколоченных ворот, мимо деревянных домов с резными наличниками, из-за которых, в щелях, чуть тлел тёплый свет, — и Марк, идя между Ириной и Аней, ловил себя на том, что всё время прислушивается: не к шагам, не к ветру, а к той глубокой, ровной, терпеливой тишине, которая шла из-под земли, из-под снега, из-под этого городка, — и которая, казалось, слегка менялась, когда они приближались к горе: как меняется гул, когда подходишь к спящему зверю.

У подножия горы, среди заснеженных кустов, стоял скит — деревянный домик с покатой крышей, с покосившимся крыльцом, с крестом над дверью. Дверь была притворена, но не заперта. Ирина поднялась на крыльцо, толкнула дверь плечом, — она подалась легко, со скрипом, как будто её открывали совсем недавно, — и они вошли внутрь.

Внутри пахло воском, старым деревом и — чем-то ещё, чем пахнут комнаты, в которых кто-то живёт и которые кто-то покинул недавно, оставив на столе недопитую чашку. Вдоль стен стояли лавки. В углу — печь, чуть тёплая. На столе — книга в чёрном переплёте, свеча, огарок, и рядом — лист бумаги, исписанный мелким, убористым, старым почерком.

Ирина подошла к столу. Прочитала лист. И, не поднимая глаз, сказала:

— Марк, подойди сюда. Это написано для нас.

Марк подошёл. На листе, выведенном химическим карандашом, тем же почерком, каким была исписана тринадцатая страница «Дела 666», стояло:

«Тем, кто придёт третьим. Я видел вас в дыму: двое и одна, и та, что маленькая, вела вас. Я ухожу, потому что не могу смотреть, как оно просыпается. Мне девяносто лет, и я видел многое: я видел, как оно спало, я видел, как оно шевелилось во сне, я видел, как они приходили — каждые семь лет, — и уводили одного из нас. Я не знаю, что вы ищете. Я знаю только, что вход, о котором вы спрашиваете, — под алтарём. В тридцать третьем году его заложили не для того, чтобы спрятать, а для того, чтобы не выпускать. Если вы решите спуститься — не берите с собой ничего, что издаёт звук. Оно слышит не звук, а дрожь. И не берите с собой света, который горит от электричества: ему всё равно, какой у вас фонарь, у него свои глаза. Спускайтесь при свече. И, если сможете, вернитесь до темноты, потому что после заката оно кормится — и то, что выйдёт из земли следом за вами, — будет уже не вами».

Ирина дочитала, перевела дыхание и положила лист на стол, рядом со свечой.

— Он ушёл сегодня утром, — сказала она. — Печь ещё тёплая.

— Кто — он? — спросил Марк.

— Тот, кто ждал нас тридцать семь лет, — сказала Ирина. — Тот, кто переписывал это письмо каждый год, для каждой новой тройки, которая приходила сюда и уходила ни с чем. И тот, кто не выдержал, когда узнал, что она пришла.

Она взглянула на Аню. Девочка стояла в углу, у печи, положив ладони на тёплый бок, и смотрела на пол — на половицу, под которой, если верить письму, был алтарь и ход.

— Он боялся не хода, — сказала Аня. — Он боялся того, что я вижу. Он понял, что я вижу то же, что видел он, — и что я не испугалась. Ему девяносто лет, и он один провёл всю жизнь. А я — маленькая. Мне не страшно. — Она подняла голову и посмотрела на Ирину прозрачными, спокойными глазами. — Пойдёмте вниз. Он ждёт.

— Кто ждёт? — спросил Марк, и голос его сел. — Книга?

— Нет, — сказала Аня. — Книга не ждёт. Книга лежит. Ждёт — он. Тот, кто её держит. Тот, кто так долго держал её, что она стала частью его. Он лежит внизу, в ледяном зале, уже очень давно. И он не один.

Ирина и Марк переглянулись. Впервые за всё время их знакомства они поняли друг друга без слов: оба знали, что спрашивать больше не о чем, потому что ответ на все вопросы — внизу, под алтарём, под землёй, в ледяном зале, куда ведёт единственная дверь, которую не заложили и не запечатали, потому что её нечем было запечатать.

Ирина откинула половицу. Под ней, в глубине, за бревенчатым перекрытием, чернел ход — узкий, низкий, уходящий вниз, под гору, во тьму, в которой не было ни звука, ни света, ни времени. Ирина достала из рюкзака свечу — обычную, восковую, — чиркнула спичкой, зажгла фитиль и, не оглядываясь, первая шагнула вниз.

Марк секунду постоял на краю. Потом, оглянувшись на портрет, которого не было, на городок, в котором не было ни одного портрета, на тишину, из которой ушла боль, — взял ранец и шагнул следом.

Аня спустилась последней — легко, бесшумно, как спускаются по лестнице, которую знают наизусть. Она не взяла с собой ни свечи, ни фонаря: ей были не нужны.

Ход был низкий, сырой, пахло глиной, известняком и чем-то ещё — чем-то древним, тёплым, нездешним, отчего у Марка на секунду закружилась голова. Пол был скользким: под ногами, под тонким слоем грязи, лежал не камень и не земля, а лёд — старый, тёмный, глубокий, в котором, если присмотреться, угадывались очертания — не стен, не сводов, а чего-то иного: линий, бегущих по льду, как вены по старой, больной руке.

Ирина шла впереди, держа свечу на уровне груди, и пламя стояло ровно, не колеблясь, — хотя в ходу, наверняка, было сквозное течение, — и от этого ровного, живого, недвижимого пламени Марку становилось нехорошо: так не горят свечи ни в одном подземелье мира. Так горят свечи только в комнатах, из которых вынесли воздух.

Ход шёл вниз, потом повернул, потом раздвоился. Ирина остановилась. Перед ними было два входа: правый — шире, выше, с остатками каменной кладки по бокам; левый — уже, ниже, сырой, уходящий куда-то в глубину, в самую темноту, в которой не было даже той искры, какую даёт самый чёрный камень.

— Туда, — сказала Аня, не останавливаясь. Она прошла мимо правого входа, не взглянув на него, и шагнула в левый — узкий, низкий, скользкий, — и пламя свечи Ирины, которая шла следом, качнулось, дрогнуло, как от ветра, — хотя ветра в ходу не было, — и Марк вдруг понял, что это не ветер: это дыхание. Скудное, древнее, терпеливое — дыхание того, кто спал под горой, — и что они, спускаясь, идут не в пещеру, а внутрь этого дыхания, как идут внутрь слова, которое ещё не произнесено, но уже начато.

Ход сузился настолько, что им пришлось идти гуськом, пригнувшись, и Марк, идя последним, ощущал, как каменные своды давят на плечи, как льдистый пол отдаёт в ступни холод, как воздух становится плотнее и тяжелее — и как вместе с плотностью воздуха и тяжестью камня в груди у него растёт, поднимается, как вода в колодце, не страх даже, а какая-то иная, более глубинная, более древняя эмоция, для которой у него не было названия. Это было чувство человека, который не первый раз спускается в это подземелье — который спускался сюда всю свою жизнь, во всех своих жизнях, — и который наконец узнаёт дорогу.

И тут ход кончился. Не упёрся в стену, а кончился — открылся, как открывается рот, — и они вышли в зал.

Зал был огромен. Так огромен, что света свечи — единственного света в этом мире — не хватало даже на то, чтобы увидеть его стены. Своды терялись в темноте; пол был — лёд, гладкий, тёмный, глубокий, и по нему, от края до края, бежали те самые линии — толстые, как запястья, тонкие, как волосы, — и все они, все до единой, сходились в центре зала, где стояло нечто.

Марк поднял свечу повыше. И увидел.

В центре зала, на льду, на коленях, лицом к ним, сидел человек. На нём была старая экспедиционная одежда — штормовка, свитер, ватник, — всё истлевшее, посеревшее, но целое, как будто время не смело коснуться его, — и руки его, лежащие на коленях, были чисты, и лицо его было чисто, и глаза его были открыты. Он сидел, глядя на них — так, как сидят люди, которые давно перестали ждать и поэтому не удивляются, когда приходят.

— Здравствуйте, — сказал человек, и голос его прозвучал ровно, сухо, как звучит голос человека, который не говорил много лет и потому не знает, зачем говорить громко. — Я вас ждал. Вы опоздали, но это неважно: время здесь стоит. Оно стоит с той самой минуты, как я вошёл сюда с книгой и понял, что выйти не смогу.