Артур Файзуллин – Рассказы 35. Главное – включи солнце (страница 20)
Так далеко мы еще не заходили.
Я ушел мыть руки. В комнате скрипнула балконная дверь. Я разогрел котлеты, размял вилкой картошку, без аппетита поковырял. Саднило горло.
– Ну что ты телишься? – упрекнула мама, едва зайдя в кухню, но что-то ее смутило.
Какой бы она ни была, а мы все-таки прожили с ней семнадцать лет, и она многое о нас с отцом знала. Позже я понял, что она знала намного, намного больше меня.
– Ну-ка, лоб! – потребовала мама.
Я подчинился.
Она тяжело вздохнула.
Тёма, конечно, не пришел. Я ждала его на крыльце у музыкальной школы, на пронизывающем злом ветру, щипавшем щеки и колени. Очередной троллейбус остановился, из него выскочили двое в вязаных шапках и дутых куртках. Небо посерело, повалил густой тяжелый снег, и тогда я окончательно поняла, что Тёма не придет. Больше никогда не придет, а то, что произошло, – сбой, короткое замыкание, в которое я по наивности поверила сразу всем сердцем.
Но кто-то остановился за моей спиной.
– Ага, а вот и я!
Мои ангины, в сущности, протекали одинаково: мама всегда хотела остаться дома, поить меня теплым молоком и следить, чтобы я не забывал полоскать горло, но ее почти никогда не отпускали с работы. Папа и не думал о том, чтобы ее подменить, хотя его могли бы отпустить, но, по его мнению, пятнадцати-, шестнадцати-, семнадцатилетний лоб вполне способен обслужить себя сам. Мама с ним категорически не соглашалась, они ссорились, но в итоге я оставался дома один.
Так вышло и в этот раз.
Без десяти три я замотал горло маминым белым шарфом, призраком выскользнул из квартиры и отправился в парк пешком, под тяжелым снегопадом.
Шу ждала на крыльце, как я и думал. Инструмента у нее не было, и мне подумалось, что она поет в хоре.
– Ага, а вот и я!
Лицо ее сначала удивленно вытянулось, затем нахмурилось, но, стоило мне подойти вплотную, оно смягчилось.
– Ты что? Ой, дурак…
Наверное, плоховато я выглядел.
– Ты бы замерзла. – Я кивнул на ее легкую куртку и шерстяное платье в клетку, которое заканчивалось выше острых коленок.
– Дурак, дурак… – повторила несколько раз Шу, взяла меня под локоть и потащила за собой.
Так мы оказались на остановке. Жужжа, подъехал нужный троллейбус, но Шу почему-то схватила меня за рукав и не пустила внутрь. Потоки входящих и выходящих людей смешались, поредели, и вскоре мы с Шу остались вдвоем. Она тревожно вглядывалась в угол поворота в конце улицы.
– Почему мы не сели? – еле слышно спросил я.
Можно спросить: когда я решила ему показать? И было ли это настоящим «решением»? Или, как и всем, что произошло после, управляла судьба? Верю ли я в судьбу? Вы бы на моем месте точно поверили.
– Почему мы не сели?
Что я должна была ему ответить? «Ты должен увидеть своими глазами, потому что иначе зачем я застряла здесь, как в паутине?» Я думала об этом так долго, что ответ не мог быть иным. И то, что мы встретились и он увидел меня тогда, когда никто другой не замечал, лишь подтверждало мою безумную теорию.
Верила ли я, что он сможет мне помочь? Или мне просто нужен был кто-то, кто понял бы меня? Кто-то причастный.
Тёма не был причастным. Но я его… причастила.
Стыдно?
Господи, если бы ты знал, насколько.
– Народу много, заразишь еще кого-нибудь, – хмуро ответила Шу. – Вон уже следующий идет.
И действительно, следом за голубым, блестящим, подкатил глазастый красно-белый, с серебристым росчерком «СВАРЗ». Я таких раньше не видел, но мало ли чего не бывает в Москве.
Мы вошли и сели на задние сиденья. Через ряд перед нами сидел мужчина, ничем не примечательный, кроме одного забавного факта: на голове у него была старомодная кепка в черно-красную клетку, точно такую же мы с мамой нашли на антресолях, когда доставали новогоднюю елку прошлой зимой. Я тогда нацепил пахнущий пылью и поеденный молью убор, он съехал мне на глаза, и мы с мамой, возможно, впервые за долгое время смеялись вместе.
Следом за нами вошла аккуратненькая женщина: сухопарая, двумя руками прижимавшая к груди архивную папку. Прокомпостировала талончик. Подсела к мужчине.
Бумаг в папке оказалось непосильно много, нижний язычок выскользнул наружу, и желтые листы с печатными по трафарету буквами разлетелись вокруг. Мужчина на лету схватил столько, сколько сумел, повернулся к женщине, протянул руку.
Тогда я узнал его.
Он был моложе лет на десять, а может, и на пятнадцать, еще не так раздался в щеках, еще не так оплыл и выглядел беззаботным, хотя, думается мне, забот у него уже тогда хватало. Я почти не помнил его таким.
За окном все так же валил снег, и тусклое солнце просачивалось сквозь сизые клубы. В смятении я подумал, почему папа так рано возвращался с работы? Из года в год дверь в квартиру открывалась не раньше семи, когда отец заходил угрюмый и порой мечтательный, приносил мороженое, за что мама тихо шипела ему в спину, что с моими ангинами мне только мороженого не хватало. Папа сцеплял зубы, прятал мороженое в морозильник, а ночью, когда мама засыпала, мы с ним тайно встречались на кухне и ели пломбир ложками из одной тарелки.
Я так любил его, как никогда не любил маму.
Но теперь он ехал не с мамой, а с тусклой женщиной в сером плаще с погонами на круглых пуговицах. Из пучка на затылке у нее торчали черные облезлые шпильки. Папа был эстетом, но они с этой простушкой, скромной и незаметной, как вешалка, заваленная куртками, вместе вышли у Энергосбыта, а мы с Шу – следом. Папа оживленно рассказывал и жестикулировал, а женщина…
Этот взгляд я запомнил навсегда. Так смотрят разве что на ангела.
Они остановились в арке, ведущей во двор, – пережидали разыгравшуюся метель на грани ливня, и арка показалась мне незнакомо грязной, облезлой, потемневшей от плесени. Ее ведь совсем недавно реставрировали…
Отец с женщиной не заметили нас, проскользнувших мимо. Им было не до того.
– Это мой папа, – сказал я Шу, когда она тащила меня к подъезду.
Она не ответила, и я подумал, что ей не интересно. Ее волновало только то, что я с температурой все сильнее мокну под снегом.
– Быстро в кровать, и не показывайся мне на глаза, пока не поправишься! – строго велела Шу.
Я послушался, но уже не мог выбросить из головы молодого отца с той обесцвеченной женщиной. Подъезд мой ничуть не изменился, те же свежеокрашенные в салатовый цвет стены с белой полоской, шагавшей вверх по лестнице до последнего этажа. Тот же раскидистый суккулент на втором, те же вышитые соседкой тигры в джунглях, прислоненные к окну.
«Это все температура», – убедил себя я.
Напрасно.
Что вело меня тогда: страх за него? чувство вины? (но, если бы он даже не полез в лужу за моими цветами, это бы все равно произошло?) корысть? Да, корысть определенно прослеживалась. Мне нужно было, чтобы он лежал в кровати, пил антибиотики и теплое молоко. Раз уж он был единственным, кого я смогла коснуться…
– Это мой папа.
Он мог и не говорить – у него были отцовские глаза. Но он сказал.
Откуда ему было знать, что мне и так все о нем известно.
Дома никого не было – зря папа опасался мамы, прячась в арке. Почему я решил, что он опасался? Ведь это только женщина смотрела на него, как на ангела, а он?.. Но мамы не было, и я выпил оставленные на тумбочке таблетки, согласно убористым инструкциям в записке.
Меня сморило, а когда я проснулся, снег перестал и на кухне уже звенела посудой мама. Я, пошатываясь и хватаясь за косяки, заглянул в родительскую комнату – чемодан снова стоял распотрошенным, на отрывном календаре красовалось второе февраля. Против воли я отправился на кухню.
– Температуру мерил? – строго спросила мама, не дав и рта раскрыть. – Горло полоскал? Ужинать будешь?
Она распустила волосы, или, точнее, не успела их собрать, а может, забыла. На ней была папина рубашка, рукава закатаны, под ней – майка на бретельках. И шорты. Мне вдруг подумалось, что та непритязательная женщина вряд ли так одевается дома, у нее наверняка есть байковый халат или застиранное платье.
– Мам, ты такая красивая, – вырвалось у меня.
Она не ответила. В замке заворочался ключ: вернулся папа, одетый в мокрое пальто. Морщинистый, раздобревший за годы жизни на маминой стряпне. Тот самый папа, который утром ушел на работу, и совсем не тот, которого я видел в троллейбусе с незнакомой женщиной.
Мама не взглянула на него. Он не поцеловал ее, как когда-то делал каждый вечер, проходя мимо. Эти картины стали столь привычны, что я и забыл, как мы жили раньше. Раньше чего? Неужели раньше этой проклятой незаметной женщины? Разумеется, я всех собак тогда был готов повесить на нее.
– Ужин на столе, – отрывисто выговорила мама и удалилась в спальню.
Я нагнала маму по дороге к подъезду. В сером плаще и сморщенных на щиколотках толстых колготках, она брела медленно, неохотно. Углы листов торчали из наспех связанной папки. Мы поравнялись, но мама шла, не поднимая головы. У подъезда помедлила. Снег прилизал ей волосы, затемнил плечи и спину, закапал папку в руках. Но мама все равно не спешила, только встала под козырек, с которого срывались капли и разбивались в лужах.
Она была красивая.
И Тёма ее увидел. Раз увидел молодого отца, то и ее тоже, хоть ничего и не сказал. Увидел то, что давно ушло безвозвратно и причиняло боль своей реалистичностью. Они были как настоящие – мама и ее «Сереженька». И теперь не я одна могла их видеть изо дня в день, прежних, влюбленных, как, наверное, мы с Тёмой.