Артем Понасенко – Пласт (страница 5)
Он допил чай из граненого стакана, погасил окурок о жестяную пепельницу, прикрученную к стене, и тяжело, с легким стоном, поднялся, разминая поясницу.
– Ладно, старые кости ноют. Пора боковую натягивать. Завтра к обеду будем. Счастливо тебе, геолог. Крепкой породы под ногами. И смотри… – он еще раз пристально, будто фотографируя, глянул на Андрея, – смотри в оба под землей. Не только в приборы свои светящиеся. Глаза и уши – самые лучшие приборы, данные нам природой. Ими пользоваться не разучились еще старые шахтеры.
Он ловко, несмотря на возраст и грузность, забрался на свою полку, отвернулся к стенке, накрылся тем же пиджаком, и вскоре его дыхание стало ровным, глубоким и мерным. Андрей остался один в полутьме купе, освещенном лишь тусклым синим ночником у двери. Слова старого шахтера не просто висели в воздухе – они впитывались в обивку сидений, в дерево полок, становились частью самой атмосферы. «С Шубиным договорись». Какая дикость. Какое мракобесие. Он, выпускник МГИ, человек науки, вооруженный последними достижениями отечественной геофизики, должен «договариваться» с мифическим существом, с фантомом, порожденным страхом и невежеством? Это было смешно. Это было абсурдно.
Он подошел к окну, откинул край шторки. За стеклом, в кромешной тьме, проносилась бесконечная черная равнина, изредка пересекаемая одинокими, как маяки в море, огнями полустанков или далекими, беззвучными зарницами на горизонте. В темном стекле, поверх мелькающего пейзажа, он видел свое отражение – молодое, напряженное лицо с тенью сомнения в глазах, которая не сходила с тех пор, как профессор Седых произнес название «Глубокая». Он выглядел чужим самому себе.
Внезапно его взгляд упал на громоздкий кейс с «Грозой-М», тускло поблескивающий жестью в полумраке. Прибор, созданный лучшими умами оборонки, способный видеть на сотни метров вглубь, различать слои, пустоты, аномалии. И рядом – древнее, иррациональное поверье, живущее не в книгах, а в памяти, в крови таких вот Иванов Семеновичей. Два полюса. Два абсолютно разных, непримиримых, казалось бы, способа познания подземного мира. Рациональный, измеримый, доказуемый – и интуитивный, мистический, передаваемый из уст в уста. Могло ли быть так, что оба… в чем-то правы? Что они описывают одно и то же явление, просто с разных сторон?
Он вспомнил строчки из инструкции к «Грозе». «Высокая чувствительность к локальным изменениям диэлектрической проницаемости и удельного сопротивления, вызванным неоднородностями геологической среды». А что такое «дух», «память места», «призрак», как не сложнейшая, не до конца изученная неоднородность? Не полевая аномалия особого рода? Сгусток низкочастотных электромагнитных колебаний, порожденных повторяющимися стрессовыми событиями, сильными эмоциями, вдавленный, как отпечаток, в породу? Ученый в нем тут же, почти физически, отторг эту мысленную спекуляцию как ненаучную, как ересь. Такими идеями можно было опозориться на любом научном совете. Но зерно сомнения, крошечное, как пылинка угля, было посеяно. И оно уже давало первые, ядовитые ростки.
Андрей вернулся на свою полку, но спать не мог. Беспокойство гнало прочь дремоту. Он вновь открыл папку, и его пальцы сами нашли ту самую, пожелтевшую фотографию деда. Петр Гордеев смотрел на него с вызовом, с молчаливым, неразрешимым вопросом в светлых глазах. Работал ли он бок о бок с тем самым Шубиным-газожогом? Был ли свидетелем его гибели? Может, они были друзьями? Или… или именно его, Петра, «подлость» или роковая ошибка, о которой так упорно молчала семья, и стала причиной той трагедии? Может, легенда о мстительном духе родилась из чувства вины выжившего товарища? Эта мысль была как удар обухом в солнечное сплетение. От нее перехватило дыхание.
Он швырнул фотографию на полку, как швыряют раскаленный уголь, который обжег пальцы. Нет. Он не позволит каким-то темным, донецким сказкам, этим пересказам пьяных в столовке стариков, омрачать и без того смутную память о деде. Он найдет правду. Не ту, что живет в легендах, а ту, что застыла в породе, зафиксирована в сухих строчках архивных отчетов, проявится в четких, недвусмысленных данных «Грозы-М». Он докажет, что все эти разговоры – пережиток. Он очистит имя деда (а заодно и свое собственное спокойствие) от этой мистической шелухи.
Он потушил свет и лег, уставившись в темноту потолка, где отблески от проезжающих фонарей рисовали бегущие тени. Стук колес – «так-та-та, так-та-та» – убаюкивал, пытался ввести в транс, но в голове продолжался настоящий хаос, камнепад мыслей. Образы смешивались, наслаивались друг на друга: строгие, параллельные изогипсы на чертеже, обветренное, как скала, лицо Ивана Семеновича, горящие, как тлеющие угольки, глаза мифического Шубина из его воображения, суровый, немой взгляд деда с фотографии…
«С Шубиным договорись». Фраза звучала в ушах навязчиво, как забытый мотив, который никак не выбросишь из головы.
Под самое утро, когда сознание уже начинало тонуть в глубоких, черных водах сна, ему приснилось. Он стоял не в купе, а на краю темного, бездонного, как вход в преисподнюю, ствола шахты. Деревянный ворот с обрывком толстого каната скрипел на ветру. Внизу, в непроглядной глубине, не просто была темнота. Там мерцал слабый, тусклый, голубоватый свет, словно от далекого, почти догоревшего факела или от какого-то холодного, подземного свечения. И оттуда, из этой синеватой мглы, снизу, доносился звук. Не грохот обвала, не скрежет железа. А тихий, влажный, старческий, изнутри грудной кашель. Он звучал так отчетливо, так реально, так близко, будто тот, кто кашляет, стоит прямо за его спиной, в самом купе. Звук был наполнен такой бесконечной усталостью и такой… осведомленностью, что Андрей проснулся мгновенно, в холодном поту, с бешено колотящимся сердцем, как будто он бежал несколько километров. Он лежал, уставившись в потолок, и несколько секунд не мог пошевелиться, прислушиваясь к реальным звукам: стук колес, храп Ивана Семеновича. Кашля не было. Но эхо его стояло в ушах.
За окном уже светало. Степь, плоская и бескрайняя, как стол, окрашенная в перламутровые, розовато-серые тона рассвета, неслась навстречу поезду. Кое-где чернели островки перелеска, серебрились петли малых рек. И где-то там, на линии горизонта, уже должны были появляться первые, смутные силуэты терриконов – этих искусственных, конических угольных гор, вечных спутников и символов Донбасса. Они приближались, как стражники на границе его новой реальности.
Он встал, чувствуя разбитость и тяжесть во всем теле, умылся ледяной, ржавой на вкус водой в крошечной раковине. Сон, конечно, был глупостью, игрой переутомленного за день мозга, спровоцированной разговором. Классическое наложение впечатлений. Но осадок остался. Тяжелый, липкий, как смола, как кусок антрацита, положенный на грудь. Он не мог отмахнуться от ощущения, что этот кашель был… знакомым. Хотя слышал он его впервые.
Когда поезд, с долгим, шипящим скрежетом тормозов, начал замедлять ход, въезжая на засыпанные шлаком окраины Донецка, Иван Семенович уже был полностью собран. Он молча, деловито кивнул Андрею на прощание, взял свой неказистый, туго набитый вещевой мешок и вышел в коридор, не оглядываясь. Через стекло двери купе Андрей видел, как на перроне, среди сутолоки встречающих, его ждала пожилая, приземистая женщина в платке – жена, наверное – и двое взрослых, крепких мужчин, вылитых в отца, только помоложе. Они обнялись крепко, по-мужски, хлопали друг друга по спине, засмеялись какими-то своими, домашними шутками, и Иван Семенович, казалось, помолодел на глазах, расправил плечи. Уходя в толпу, он на секунду обернулся, еще раз встретился взглядом с Андреем, стоявшим у окна в купе, и едва заметно, почти по-свойски, кивнул. Не «до свидания». А «помни». «Будь осторожен». «Не забывай, что я тебе сказал».
Поезд окончательно встал. Андрей, превозмогая ноющую усталость, вытащил на перрон свой «дипломат» и, с помощью проводника, неимоверно тяжелый кейс с «Грозой». Воздух Донецка ударил в лицо – он был другим. Суше, жестче московского, с отчетливым привкусом пыли, угольной взвеси и чего-то еще – промышленного, металлического, сернистого. Над городом висело низкое, белесое, словно выцветшее от времени и выбросов небо. И повсюду, куда ни глянь, как часть пейзажа, виднелись те самые, знакомые по схемам силуэты – остроконечные, правильные пирамиды терриконов. Одни дымились едким желтоватым дымком с вершин, другие уже потухли, поросли чахлым бурьяном и выглядели как древние курганы. Город, буквально выросший из шахт, из подземных лабиринтов. Город, где под ногами у каждого, под асфальтом и фундаментами домов, лежали многокилометровые, темные, забытые ходы. Это осознание было ошеломляющим.
Он нашел носильщика – такого же крепкого, молчаливого мужчину в телогрейке, – чтобы перевезти громоздкий кейс к выходу. Пока они медленно пробирались сквозь толпу к главному зданию вокзала, Андрей ловил на себе быстрые, оценивающие взгляды. Чужака, «варяга», было видно сразу – по одежде, по манере нести себя, по этому дурацкому кейсу с непонятными надписями.
«Геологоразведочная партия №4. Общежитие на ул. Шахтерской, 15», – прочитал он на помятом листке с адресом, выданном в Москве. Общежитие на окраине города, в районе, соседнем с тем самым «центральным». Его новый, временный дом. Его точка отсчета в этой чужой, угольно-стальной вселенной.