Артем Гаямов – Рассказы 28. Почём мечта поэта? (страница 9)
Но теперь – понял. И с помощью старых черновиков добыл слабую-слабую серенькую жижу – ни то ни се, ни рыба ни мясо, что такое мясо, откуда я знаю про мясо, это опять из коробочек, нельзя о них сейчас думать, а то ничего не получится, нельзя, нельзя!
…Он долго, минуту, две держал капсулу на ладони. Колыхалась сероватая жижа, перекатывались пузырьки воздуха. Но ни тени синей не было, ни блесточки. Руки подрагивали, когда Федор вставлял капсулу в приемник. Занес палец, чтобы погладить стеклянный бок… Суеверно тронул и нажал кнопку, а потом без сил рухнул на кровать в нетопленой комнате, пропахшей острым, сладким, медовым – это слово он тоже узнал из коробочки, такое мягкое, золотое на вкус…
Всю ночь Федор видел золотые цветы до неба, алое солнце, белые облака, сизых птиц, рубиновую землянику в траве. Он не знал, что это, и виделось ему, что земляника – красные бусины, рассыпанные в изумрудных травах, росших на бескрайних лугах.
Он проснулся в поту, голодным, сжимающим в горсти невидимую землянику, и вспомнил вдруг, что в воскресенье клуб не работает, а капсул у него больше нет.
Звякнул будильник.
После того как скользкая, пересыпанная специями перловка исчезла в мусоропроводе, Федор попытался задавить тошноту чашкой кофе. Затея эта была такой же безнадежной, как и поход по улицам в надежде найти случайно пустую, целую капсулу.
Можно было отправиться к клубу Пятой артели, порыться в снегу в канаве. «Пятым» недавно поставили самые новые фильтры; по слухам, они блокировали каждый шестой текст, а длиннотексты не пропускали вовсе. Не прошедшие фильтрацию капсулы капсулоприемники сплевывали в канализацию, а трубы вели в канаву у стены. Конечно, капсулы там полные, но можно попробовать выли…
Да зачем выливать? Капсулы, не прошедшие фильтры Пятой артели, наверняка проглотит его собственный старенький домашний фильтр. И не надо будет крошить специи в желудевый кофе, не надо будет запахиваться в халат и вымучивать серый текст!
– Прекрасно, прекрасно, – шептал Федор, натягивая кальсоны и сапоги. – Председатель будет доволен…
Он нервно обошел комнату, проверяя, не оставил ли что на виду; оторвал и сунул под пальто наудачу перышко лука. Лиловые цветы уже опали, и медовый запах ушел, но луковые стрелки после синей капсулы не желтели, не жухли – так и стояли сочно-зелеными, нацеленными в серые небеса.
Уже у дверей Федора остановил телефонный звонок. «Узнали», – мелькнуло в голове. Очень спокойно, очень медленно пересек Федор комнату. Твердой рукой взял трубку.
– У аппарата Федор Осинин, Третья артель авторов, ранг – «Мрамор».
– Ты чего так официально? – удивился председатель. Удивился, впрочем, как-то рыхло, одним голосом. И велел: – Приходи в клуб. Сейчас.
– Воскресенье же, – механически проговорил Федор, чувствуя, как сердце от облегчения едва не выскакивает ликующе из груди.
– Приходи, – повторил Николай. Тихо, едва разборчиво добавил: – Езжай скоростным. А не будет скоростного – беги.
Сердце замерло – а потом перестукнуло невпопад и забилось часто-часто, захлебываясь. Федор опустил трубку на аппарат, выдохнул и вышагнул из ячейки в холодный январь, в серое утро с непотухшими звездами.
Сота клуба встретила пустотой. Скрипели половицы. Крепче обычного пахло карболкой и штукатуркой. Моргали в сонном режиме капсулоприемники, поблескивали пустые свежие капсулы на следующую неделю. Федор поднял воротник, сунул руки в карманы; отгородиться хотелось от этого сияния, от моргания и жемчужного блеска.
Председатель стоял у окна. Услышав, как хлопнула дверь, обернулся. Посмотрел на Федора рассеянно, безнадежно. Федор хотел было поздороваться, спросить: что за нужда такая – в воскресенье в клуб? Но в камине треснул, разломившись, уголь, Федор глянул машинально в огонь – и вскрикнул, скрутился, будто прихватило резью или камнем запустили в живот. Выдохнул:
– Это… что? У тебя откуда… коробочки?
– Книги это, Федор, – ответил председатель буднично и спокойно, до дна спокойно, мертвецки. – Книги это называется.
– Книги, – повторил Федор одними губами. Слово на вкус показалось рассыпчатым, как печенье. Как крошечка бархатного пирога со сливами, пробованного когда-то в деревне у прабабушки-ростовщицы. – Откуда у вас?
– А ты, значит, видал их, да? Ну так и думал, – бесцветно проговорил председатель. – По показателям твоим видно.
– Что? Что видно? – вскинулся Федор. – По каким еще показателям?
– Да по капсулам же, Федя! – с внезапным раздражением воскликнул Николай. Подошел к камину, нагнулся, взял в руки толстую маленькую коро… книгу. «Книга», – повторил про себя Федор, смакуя. – Тексты твои бледней и бледней в последнее время, едва фильтры проходят. Знаешь же, наверно: я по всем артельщикам статистику веду, у кого какая интенсивность цвета. Бледнеет твой, Федя. А ведь жемчужины выдавал когда-то. Куда делось?..
Федор молчал. Председатель молчал. Старые-старые часы молчали: давным-давно они не шли, только дежурный каждые полчаса перерисовывал тушью стрелку; некому было в воскресенье.
– Вон куда делось, – сказал наконец председатель и щелкнул ногтем по обложке книги. – Все от них. Что у тебя, что у Сашки, что у Левы, что у Антошки…
Сашки. Левы. Антошки.
Имена отдались эхом; Федор напрягся, сжал виски, пытаясь вспомнить – что же они затронули, имена эти? Что там такое внутри тревожное екнуло, пробрало до печенок даже поверх страха?
Сашка… Лева… Антон.
– Сашка! Лева!.. Антон! Это их в Тринадцатую перевели!
– …что у меня, – тихо закончил председатель, не отвечая на Федоров крик. Ткнул в книгу: – А это, смотри – «Морфология волшебной сказки». Помнишь, на архетипы я Эстели жаловался? Вот, прислали мне полный перечень. Чтобы я, значит, прочитал и что-то новое выдумал. Всем председателям такое задание дали. А как? Как?! Они, – председатель махнул на книги у камина, обвел рукой соту, дернул головой на окно, а потом задрал куда-то к потолку подбородок, – они, значит, не выдумали, а я, значит, возьми да выдай? Да как, как? Как, Федя, я тебя спрашиваю?
– Не знаю, – прошептал Федор.
– Не знаешь… – протянул председатель. – А показатели падают. У всех падают. А у тебя – больше всех! И клуб пропустил. Норму не сдавал три дня. Федя…
Председатель вынул из «Морфологии» замусоленную бумажку, отчеркнул ногтем:
– Видишь? Показатель твой. Семнадцать ноль одна. А те, у кого ниже семнадцати… У Сашки вот меньше семнадцати стало перед тем, как перевели. И у Левы. И у Антона.
Федор не смотрел на бумажку; смотрел на председателя. Смотрел молча, распахнув глаза, чувствуя, как тяжелеют ноги и руки, как чугунный шар вызревает внутри и пытается задавить сердце. Как нарастает в ушах шум, нарастает с треском, с грохотом, с горячей волной и лопается оглушающе-резко, и кажется, что вытекает кровь, липкая и теплая, красная, яркая, а когда останавливается и становится тихо, в соте клуба Третьей артели авторов раздается:
– Беги, Федор. Беги.
– Капсулу… дай…
И ноги сами выносят на улицу, тащат вперед податливое тело и стучащее сердце, возносят на империал[1], ссаживают на верной остановке, вталкивают в ячейку, останавливают посредине и дают сердцу сигнал: включись! Сердце включается. Федор трясет головой, прижимает изо всей силы ладони к груди, потому что больно так, будто кашлял, кашлял и едва не выкашлял легкие вместе с дымом, смогом, душою.
Хрустнула, ломаясь под пальто, стрелочка лука. Брызнул луковый сок.
Федор подскочил к холодному ящику под окном, вынул хлеб, крупу сколько осталось, ссыпал в карманы. Две коробочки («Книги») сунул туда же – самые маленькие, самые легонькие, черную и синюю.
А затем сел, как был, в пальто за машинку, вставил капсулу и напрямую, минуя приемный лоток, принялся за текст. За «рассказ», как это называли в книгах. Рас-сказ.
Час спустя – уже налипли на стекло бельма сумерек – бережно убрал капсулу во внутренний кармашек. Халат бросил в камин. Лук сунул за пазуху. И сошел по лестнице, ступая неслышно, не чувствуя онемевшими пальцами ни холода, ни боли, вдыхая только слабый-слабый медовый запах.
Вышел. Оскользнулся на мерзлом камешке. Взмахнул руками, поймал равновесие за хвост, как в книгах ловили синюю птицу, – и побежал, будто полетел на коньках по ледяным дорогам, а птица тащила его на хвосте, освещая путь.
Сумерки наливались туманом; последней вспышкой, разрывая его на миг, полыхнуло лиловое солнце. А потом солнце проглотила черная река, и чернота выплеснулась из берегов, затопила город, людей и тени. И никто до самого утра не мог бы в этой черноте отыскать Федора – даже он сам.
Он бежал, шел, брел на ощупь за птицей, и ныли пальцы – «Отчего ноют, я ведь литеры не жму?», и болела голова – «Отчего болит, я ведь о длиннотексте не думаю?», и что-то внутри тянуло, щемило, и от боли этой взбухало все тело, и устало было, и больно, и зябко, и удивительно сладко, вот как если бы съел он те лиловые луковые цветы. И если бы съел – обязательно разглядел бы, как горят в этой тьме, в этом раскинувшемся небе громадные птичьи перья: алые, золотые, зеленые.
…Под рассвет Федор вышел к окраине. Чернота вернулась в берега и посерела, солнце белым шаром выкатилось и зависло, подрагивая, над рекой, делающей изгиб у хутора, мельчающей, продрогшей. Куда было дальше – Федор не знал. Ушел бы на те далекие планеты, о которых прочел, да кто его знает, где туда дорога? Ушел, ушел бы туда, где чай, где яблоки, где любовь и гений… Но как туда доберешься?