реклама
Бургер менюБургер меню

Артем Гаямов – Рассказы 28. Почём мечта поэта? (страница 8)

18

«Он шел по асфальту, выглядывая в трещинах не то оправдание себе, не то причину, затуманившую голову, лишившую покоя, будто дымкой окутавшую… И вставало, вставало в памяти: как летели по небу облака, как просвечивали легкой голубизной по каемке. И голуби, полоща крыльями, поднимались, кружили… Ладони потеплели, будто сам взял в руки голубя: сизое тельце вибрировало, внутри, под крыльями, под перьями, перекатывались волны клекота. Он вскинул руки и отпустил птицу в небо, и сам задрал голову, глядя в летящие облака…»

Никакого больше не было шелка, взгляда, кофе, никакого атласного, нежного, кружевного – ни словечка! А все равно просвечивало, проскальзывало так, что и вчитываться не надо…

А капсула, капсула позвякивала уже, напоминая: скоро сдавать норму. Скоро вставлять в капсулоприемник.

Федор, потея, выхватил второй лист, разорвал снова. Опять в камин, опять кочерга, искры… Обожженными пальцами отщелкал третье начало, запрещая себе думать что об Эстели, что о вчерашнем конвойном, что о запахе настоящего, вареного кофе – горьком, крепком, с ног сбивающем… Что об этих голубях – пришло же некстати, откуда только воспоминание? С детства, что ли, когда еще бывал в деревне? Небо там – бесконечное, а трава какая!.. Сочная, шершавая, изумру…

А ну хватит! Вон! Вон!

Федор ударил по столу, прикусил щеку изо всех сил. Руки замелькали над клавишами.

«Нитка дней» едва-едва дотянула до трех листов. Федор сунул их в лоток, запустил загрузку в капсулу. Пальцы дрожали. Если сейчас мигнет… если только мигнет… Ох, не думать!..

Капсула заполнилась серенькой жижей и весело звякнула. Цвет был – что сумерки над Мусорным ручьем, слабый-слабый. Но все-таки серый. Федор снял капсулу, поднес к приемнику – а та возьми да и посиней прямо в ладони. Федор моргнул, рука дернулась, капсула полетела на пол – разбилась. Голубые брызги поскакали по доскам: сколько-то в кювету с луком попало, сколько-то на запасные брикеты, сложенные у стола. Федор глядел на это, замерев, будто небо упало, не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть. Верещал капсулоприемник: норма! Норма не выполнена! Паровик на остановке у дома засвистел так, что уши заложило. И опять кого-то повели по улице, и заорали из окон:

– Осинён! Осинён!

А Федор, глядя на брызги на полу, понял, почему так кричат, понял и осел в голубоватую лужу. Осинён, значит. Что ж делать-то. Что ж делать-то теперь?

В дверь постучали. Федор одурел от ужаса: если только увидят у него такое… если только увидят… Не сразу сообразил, что стучат к соседям.

Как только стихли голоса – будто опомнился: встал на четвереньки, рукавами, коленями судорожно растер лужу. Смахнул капли с брикетов, посмотрел на лук – впиталось уже; ну и шут с ним, главное, не видно. Рубаху скинул, затолкал в жестяной таз. Туда же швырнул мыло. Опустил руки – показалось, будто в кислоту сунул. Чувствуя, как пот змейками, ужами горячими бежит по спине, принялся яростно стирать подол, рукава. Следом закинул брюки, стоял, согнувшись над тазом, в одних кальсонах, под верещание приемника, а в голове металось: выстирать. Высушить. Рапортовать, что капсулу разбил, что болен. Специй выпить и спать, спать… Наутро встать и двойную норму выдать. Клуб пропустить. Тройную норму!

Выстирал. Развесил у камина. Рапортовал про капсулу, про простуду. Приемник замолчал наконец, капсулу обещали завтра привезти новую. Федор забился под одеяло голым, дрожа. Уснул под крики с улицы, в белой луже фонарного света. А когда проснулся наутро, первое, что увидел, – сиреневые шары на окне. Некрупные; газету сложить в комок – как раз такие получатся. Пушистые, с мелкими цветками по шапке, и шел от них острый и сладкий запах.

Федор выбрался из-под одеяла. Подошел к окну. А кювета-то гд…

Ахнул.

«Шут с ним», как же! Вот что выросло вместо лука из-за этой синей жижи поганой!

Суетливо оглядел пол, ощупал непросохшую рубаху, брюки. Нет, с этими все в порядке. Что еще? Руки? Нет, на руки не попало… Огляделся, успокаивая сердце. И опять ахнул, только бесшумно уже, безнадежно. У стола, вместо топливных брикетов, стопкой лежали размокшие плоские коробки с ровными дырочками, будто ожогами от кислоты. Федор нагнулся, салфеткой взял верхнюю коробку. Та разошлась по шву прямо в руках. А из нее, как цветок из бутона, выглянуло…

Федор и не знал, как назвать это. Та же коробочка, но поменьше. И неровная какая-то, негладкая. Со всех боков зеленая, с одного, узкого, – желтоватая. Так же салфеткой Федор подхватил эту маленькую коробочку. А она возьми и раскройся – будто птица крылья распахнула. А внутри, внутри!.. «Длиннотекст», – безошибочно определил он.

Разум еще молил: «Выбрось! Выбрось сейчас же!». А глаза уже вовсю бегали по строкам (и позвякивала в голове автоматически каретка):

«– Руку круглее, Алекс. Как будто держишь яблоко. Вот так…

Учиться надо долго и вдумчиво – она всегда говорила это детям. Только с годами, только через слезы и отвращение, через стертые пальцы и часы за инструментом появляются мысль и любовь – разве что ученик не гений. Сашка был не гений. Но он был фантастически упертый, амбициозный звездолов, и Клара Игоревна часто вздыхала в учительской:

– Был бы помладше, взяла б на Чайковского».

Федор глотал строки жадно, расширившимися глазами скользил вперед, вперед, скорее, будто отбирали, будто тепло внутри разливалось от этих слов… Чайковский какой-то… Яблоко. Что это – яблоко?.. А гений, а любовь – это как?

Он опомнился, когда застучали в дверь. На этот раз – к нему.

«Капсулу привезли», – пронеслось в голове. Федор рывком затолкал то, во что превратились брикеты, под кровать, накинул халат, бросился к дверям.

«Лук!»

Лук, шары эти сиреневые, туда же спрятал, под кровать, завесил одеялом. Распахнул окно настежь – тут же стылые серные запахи ворвались, вытесняя острый и сладкий.

Открыл дверь.

…В тот день он пропустил клуб, но не сделал не то что тройной – даже дневной нормы. Расковырял брикеты, задернул шторы, заперся; скрестив ноги, уселся, навалившись на дверь, с «коробочными длиннотекстами» – одним, другим, третьим…

Когда запищал капсулоприемник, Федор снова рапортовал, что болен, что принимает специи, идет на поправку, но сегодня нормы выдать еще не может. Когда застучали по лестнице шаги возвращавшихся с льнозавода соседей, Федор заткнул пальцами уши, шевеля губами:

«– Антон! – Я вцепилась ему в плечи, прижалась к груди, чувствуя, как наконец подступают слезы. – Как я буду без тебя?

Он помолчал. Осторожно обнял и, покачивая, как маленькую, ласково прошептал:

– Не волнуйся. Я всегда с тобой. Я всегда в твоей голове, Бемби…»

Федор плакал на этом рассказе про Бемби. Плакал, когда читал про письма, которые не доходили до адресатов из-за каких-то чудовищных расстояний в каких-то совершенно непонятных районах города… Или даже не города? Он впервые задумался, существует ли что-то там – за хуторами, за линией застав по холмам.

На корешке одной из «коробочек» оказалась карта, но ни остановок паровика, ни артельных клубов там не было. А было что-то огромное, не вмещавшееся в сознание, совершенно невероятное. Федор читал, нутром чувствуя, что делает что-то не так; чувствуя, что все быстрей, быстрей катится куда-то вниз и в темень; и чувствуя вместе с тем, что на него смотрят ласковые грустные глаза Эстель Квантильяновны и ее душистые озябшие пальцы гладят его по руке.

Сказаться больным на третий день Федор уже не мог. Поднявшись, тщательно спрятал и лук, и коробочные длиннотексты. Закатал рукава халата, размешал в кофе полбанки специй и сел за машинку. Закрыл глаза. Воскресил в памяти Виктора, председателя, товарищей по артели. Пробежался мысленно по самым удачным строчкам своих «Крыльев грусти».

Залпом выпил тепловатый кофе. Занес руки над клавишами и принялся набирать текст.

Синяя.

Синяя.

Синяя.

Снова синяя.

Предательски синяя, пронзительно синяя капсула сияла, звенела, просясь в ладонь, – предпоследняя из оставшегося недельного запаса. Если он разобьет и ее – а он разобьет ее, потому что фильтр капсулоприемника не пропустит такую капсулу, и тотчас, тотчас застучат по лестнице сапоги, и Федора поведут по улице с криками «Осинён! Осинён, с-скотина!» – так вот, если он разобьет ее, у него останется только одна капсула, только завтрашняя норма – это не считая того, что позавчера и вчера он не выдал ничего, и сегодня не выдаст тоже…

А если он не выдаст сегодня – к нему точно придут.

Значит, он должен сделать серую капсулу сегодня во что бы то ни стало. А завтра правдами и неправдами выклянчить у председателя еще хотя бы одну. Правдами. Неправдами. Пусть даже напомнив о том случае, о котором поклялся себе забыть: о том, как мелькала председательская капсула преступной, лазурной голубизной…

Федор зарычал, швырнул синюю капсулу в камин – пламя полыхнуло, все вокруг озарилось лиловым, голубым, нежно-сиреневым, – и рухнул за машинку, вытащил из ящика старые-старые наброски тех времен, когда еще только приняли его в авторскую артель и он недельные нормы выдавал за день. «Не рвись, – усмехнулся над ухом кто-то. – Береги идеи». «Зачем?» – спросил он тогда. «На синий день», – ответили ему и захохотали. Федор помнил ответ, помнил хохот, а смысла не понимал.