реклама
Бургер менюБургер меню

Арон Родович – Сквозь метель 3 (страница 5)

18

Именно в эти дни, когда тень нового конца нависла над их хрупким убежищем, Борис сделал нечто важное. Он перестал быть просто стариком, который сидит в углу и экономит силы, пережидая стужу. Он стал центром тишины. Не молчания – молчание было разное: злое, испуганное, усталое. А тишины. Той, внутри которой еще можно было думать и чувствовать, не боясь, что твои мысли разобьются о холодную стену непонимания.

Он подсел к Алеше. Мальчик лежал, уставясь в блики от буржуйки, прыгающие на потолке. Лицо его было бледным, с синевой под глазами, но уже не таким испуганным. В глазах появилось что-то новое – внимательное, взрослое.

– Скучно? – спросил Борис, усаживаясь на ящик рядом. Ящик жалобно скрипнул под его весом.

Алеша медленно перевел на него взгляд, кивнул.

– Страшно было?

Мальчик снова кивнул, сильнее.

– Я думал, я умру, – прошептал он. Шепот получился сухим, шелестящим.

– Думал, – согласился Борис. – Но не умер. Значит, сила воли есть. Это главное.

– Какая сила? – Алеша слабо поморщился, попытался приподняться на локте, но не смог и откинулся обратно. – Я просто лежал. И пить хотел. И все.

– А ты думаешь, сила – это только бегать, драться, стрелять? – Борис покопался в кармане своей потрепанной куртки, достал крошечный, заветренный кусочек сухаря, который берег уже третий день. Разломил его пополам сухими, скрюченными пальцами, одну половинку протянул Алеше. – Вот. Сила – это вот это.

Алеша взял сухарик, повертел в пальцах, смотрел на него с недоумением.

– Это же просто сухарь. Черствый.

– Для тебя – сухарь. А для меня сейчас – половина того, что я оставил себе на сегодня. Я мог бы съесть его сам, медленно, рассасывая, чтобы тянулось подольше. И я тебе ее отдаю. Не потому что я герой. И не потому что ты мне родственник. А потому что ты ослаб. И мне важно, чтобы ты окреп. Потому что если ты окрепнешь – у всех нас шанс выжить чуть-чуть увеличится. Ты станешь еще одними руками, еще одними глазами. Понимаешь? Это и есть главная сила. Не внутри одного человека. Она – между людьми. В этом «между».

Алеша жевал сухарик, медленно, стараясь не проглотить сразу, прислушиваясь к странным словам старика. Сухарь был твердым, царапал нёбо, но сладковатый вкус засохшего хлеба казался невероятным лакомством.

– Мне мама рассказывала про блокаду, – сказал он тихо. – Про героев. Про то, как все стояли насмерть, про Дорогу жизни, про дневник Тани Савичевой. Она плакала, когда читала.

– Герои – они были, – кивнул Борис. Его взгляд ушел в прошлое, сквозь стены, сквозь время, туда, в другой ледяной ад, который он знал не по книгам. – Но я тебе расскажу не про героев. Я тебе расскажу про мою мать. Она была не героем. Она была бухгалтером в ЖЭКе. И у нее была одна сила – терпение. И умение делить. Она делала «дуранду».

– Что это? – спросил Алеша, заинтересовавшись, забыв про слабость.

– Отходы. Жмых, который остается после выжимки масла из семечек. Его обычно скоту скармливали, на комбикорм. А она умудрялась его как-то промывать, вымачивать по нескольку часов, смешивать с чем попало – с опилками, с лебедой, с обойным клеем, который мы находили в подсобках. И пекла лепешки на жестяном листе. Страшные, темные, как земля, пахнущие машинным маслом и еще чем-то кислым. Они скрипели на зубах, как песок. Но они давали ощущение, что в желудке что-то есть. Она делила одну такую лепешку на весь день. На себя, на меня, на соседского мальчишку Кольку, у которого мать умерла в первую же зиму. Она не совершала подвиг. Она просто терпела. И делила. Вот это «между» – между ней, мной и тем мальчишкой – оно и держало нас. Не приказы сверху. Не лозунги про Родину. Просто тихое, ежедневное «держись». Потому что если я упаду – ей будет тяжелее нести эту ношу. Если он упадет – нам будет стыдно смотреть друг другу в глаза. Понимаешь?

Алеша слушал, широко раскрыв глаза. Он перестал жевать, забыв про сухарь.

– А… а вы выжили?

– Выжили. – Борис усмехнулся, и в этой усмешке не было радости, была только память. – И соседский мальчишка, Колька, выжил. Стал потом инженером на заводе, как и я. Мы даже работали вместе какое-то время, пока он в Москву не уехал. А мама дожила до восьмидесяти лет. И до последнего дня она делила все ровно пополам. Даже конфеты, которые я ей привозил в гостинцах. Привычка. Вторая натура.

Борис замолчал, глядя на огонь в буржуйке. Пламя лизало прогоревшую стенку, отбрасывая пляшущие тени. Его лицо, освещенное снизу неровным светом, казалось высеченным из старого, обветренного камня.

– Сейчас тоже самое. Только холод другой. И враг другой. Не человек с винтовкой, а само небо, этот мороз. Но сила – она там же. В этом. – Он ткнул корявым пальцем в воздух между собой и Алешей. – Пока есть это «между», пока мы помним, что мы не просто куски мяса, пытающиеся согреться, а люди, связанные друг с другом, – мы живы. Как только это «между» исчезает, как только каждый начинает сам за себя – мы превращаемся в зверей. И тогда хоть антибиотиков навались, хоть тепла напасись – все равно умрешь. Только уже не как человек. А как зверь в норе, который сдох от одиночества, даже если сыт.

Он взглянул на Вадима, который сидел в своем углу на перевернутом ящике и чистил ствол обреза тряпкой, движения были медленными, почти сонными. Потом на Катю, которая что-то записывала в блокнот, но рука ее двигалась медленно, без обычной уверенности, а взгляд был устремлен в одну точку перед собой. Потом на Ирину, которая сидела рядом с Костей и смачивала его потрескавшиеся, спекшиеся губы водой из кружки.

– Вот и вся наука выживания, Алеш. Не геройство. Терпение и умение делить последнюю крошку. И помнить про это «между». Пока оно есть, мы – люди.

Алеша долго молчал, переваривая услышанное. Потом спросил, покосившись на неподвижное тело Кости:

– А Костя? Он… он тоже за нас? Он же чужой.

Борис вздохнул глубоко, со свистом.

– Костя попал к нам случайно. Как тот Колька к моей матери. Но теперь он здесь. И он часть этого «между». Мы пытаемся его держать. Как моя мама держала того мальчишку. Просто потому что иначе нельзя. Если мы его вытолкнем, выбросим, как ненужную вещь – в нас самих что-то умрет. То самое «между» порвется. И мы станем чуть меньше людьми.

На следующее утро Косте стало заметно хуже. Дыхание стало клокочущим, слышным на всю комнату, лицо покрылось липким, холодным потом, хотя температура зашкаливала, и кожа под руками была сухой и обжигающе горячей. Он бредил. Выкрикивал имена каких-то ребят – «Серега, не ходи туда!», «Пацаны, отходим!», звал мать, проклинал кого-то матом, жестко, зло. Потом вдруг умолкал и смотрел в одну точку стеклянными, ничего не видящими глазами, и казалось, что душа его уже где-то далеко, а здесь осталась только тяжело дышащая оболочка.

Катя была бессильна. Она чувствовала себя предателем, самозванкой в белом халате, который давно был изодран и использован на тряпки. Она могла только менять тряпки на его лбу, смачивая их ледяной водой, и держать его за горячую, сухую руку, когда начинался очередной приступ бреда, шептать что-то успокаивающее, хотя он ее не слышал. Ее научные знания, весь ее университетский багаж уперлись в простой, жестокий, незыблемый факт: без лекарств, без капельницы, без нормального питания организм не справляется с генерализованной инфекцией. И лекарств не было. Это было как смотреть, как тонет человек, умея плавать, но будучи прикованным цепью к скале.

Вадим подошел и долго смотрел на умирающего парня. Костя метался, сбивая повязки. Потом сказал негромко, чтобы слышала только Катя:

– Мы могли бы попытаться найти еще одну аптеку. Взорвать сейф в какой-нибудь больнице на окраине… Я видел, там была детская больница, может, в подвалах что-то осталось.

– Это займет день. Два. Если повезет – полтора. – Катя говорила так же тихо, бесцветным голосом усталого врача. – У него нет двух дней. Максимум – сегодняшняя ночь. Да и… – она не договорила, но Вадим понял. Да и сил таких уже не было. Поход за антибиотиками для Алеши вымотал их до предела, забрал последние физические и моральные резервы. Повторять это снова, с еще более призрачными шансами на успех, в погоне за препаратами, которых там может и не оказаться, значило рисковать всеми и, скорее всего, зря. Идти и умереть в сугробе, оставив Алешу без отца, Катю – без мужской поддержки. А Костя все равно умрет.

Костя умер ближе к вечеру. Тихо. Без драмы. Просто его шумное, хриплое, с присвистом дыхание вдруг оборвалось, повисла звенящая тишина, в которой стало слышно, как потрескивают дрова в буржуйке. Потом он с силой выдохнул – последний воздух вышел из легких со стоном – и больше вдоха не последовало. Тишина стала полной, ватной.

Ирина, сидевшая рядом, всхлипнула, но сдержалась. Она закрыла ему глаза ладонью, провела по лицу, сводя веки. Потом поднялась и отошла к сыну, обняла его, прижала к себе, закрывая от этого зрелища. Алеша, видевший все из-за плеча матери, спрятал лицо в ее плече, вздрагивая.

Вадим и Борис поднялись одновременно, без слов. Они завернули тело в один из матрасов, тот, что был похуже, и вынесли наружу. Делать это нужно было быстро, пока тепло не ушло из Крепости, пока дверь была открыта. Они отнесли его подальше от входа, метров за сто, к груде промышленного мусора – ржавых бочек и каких-то металлических конструкций, – и положили на снег, на самое видное место. Присыпать землей было невозможно – она промерзла на метры вглубь, долбить ее ломом не было ни сил, ни времени. Снег был единственным саваном. Они накидали его сверху, быстро, торопливо, чтобы скорее вернуться в тепло.