Арон Родович – Пристанище Ноль. Вторая крутка (страница 3)
— Оставь, — сказал я.
Он обернулся.
— Люди ещё есть, — сказал я. — Не здесь, так в соседних кварталах. Сидят по подвалам и ждут, пока кто-нибудь повесит такую тряпку. Пусть висит. Мы будем сюда наведываться — за материалами всё равно ходить. Точка сбора уже намоленная.
Палыч подумал. Отпустил верёвку.
— Тогда так. — Он достал из кармана огрызок мела, которым, судя по стёртости, писал не первый раз, и вывел на стене подъезда, крупно: «УШЛИ ЖИВЫЕ. ВЕРНЁМСЯ. ЖДИТЕ». Подумал ещё и добавил снизу дату — по старому стилю, человеческому календарю, будто заверил документ. — Печати не хватает, — сказал он без улыбки. — Ну, у вас там есть кому ставить.
Сборы Алёна с Палычем провели вдвоём, на два голоса, и слушать это было отдельным удовольствием: два устава, найдя друг друга, спелись с полуслова. Порядок движения объявили такой: Алёна — головной дозор, за ней мужики с арматурой, в середине — дети, женщины, старуха Зинаида Марковна на носилках из двери и двух черенков, Танин бак — на тачке, дальше вторая группа мужиков, я с Мляксом — при середине, как врач и, по выражению Палыча, «ценный груз», замыкал сам Палыч с помповым и овчарка Найда, которая на построении обошла колонну по периметру и осталась ходить кругами, как будто всю жизнь только конвойной службой и занималась.
— Идём два квартала, — поставил задачу Палыч так, чтоб слышали все. — Не бежим. Не орём. Упал — поднимают двое ближних, остальные не останавливаются. Детям — смотреть на спину переднего и считать шаги. Кто собьётся со счёта — начинает заново, это вся ваша работа. Вопросы? Вопросов нет.
И мы пошли — двадцать пять душ, одна собака и один демон, самая большая процессия, какую этот город видел за восемь дней новой эры.
— А если там ничего нет? — спросил меня на ходу Костя. Он шёл в середине, но умудрялся оказываться рядом с каждым интересным разговором, как молекула газа. — Ну, статистически. Вы говорите — дверь в стене. Я восемь дней смотрел на эти гаражи с крыши. Там нет двери.
— Ты и на Млякса восемь дней не смотрел, — сказал я. — А он есть.
— Это довод, — признал Костя и на всякий случай записал что-то в блокнотик, который у него, оказывается, выжил вместе с ним.
За спиной у нас Таня вполголоса расспрашивала мать грудничка, всё ли та услышала про еду и кипяток, — правда ли, что там внутри «печка настоящая и потолок капает чистым», и по интонациям было ясно: в дверь она поверит, когда потрогает печку, и ни секундой раньше. Люди шли за нами не потому, что верили. Люди шли, потому что позади оставалось три дня воды.
Первый квартал прошёл тихо. Слишком тихо — я успел подумать об этом ровно в тех словах, которыми думают все покойники в плохих фильмах, и обругать себя за жанровое мышление. Город смотрел на нас пустыми окнами. Где-то на параллельной улице однажды простучали когти по жести — простучали и стихли. Найда шла кругами, прижав уши. Млякс ещё на выходе переехал с плеча ко мне в капюшон халата — «для снижения профиля», как он выразился, — и оттуда, из глубины, доносилось мерное шелестящее бормотание: «...восемнадцать взрослых, семь детей, полторы собаки...» Почему полторы, я спрашивать не стал. У страха своя бухгалтерия.
Стая взяла нас на переезде.
Там, где рельсы резали улицу, колонна вытягивалась и замедлялась — носилки, тачка, дети через рельсы, — и они ударили ровно в эту минуту, что само по себе было ответом на вопрос, случайны ли такие встречи. Из-за вагонов, с двух сторон сразу, веером. Я досчитал до семи и бросил считать, потому что восьмая шла по шпалам прямо на меня.
— КОЛЬЦО! — рявкнул Палыч, и его двадцать три души, натасканные восемью днями осады, свернулись вокруг носилок и детей быстрее, чем я успел бы объяснить слово «кольцо». Мужики выставили арматуру частоколом. Таня встала над баком с половником — и это не было смешно, вот ни капли.
Дубинку держал поперёк груди и следил за просветами между арматурой. Гончие заходили с обеих сторон рельсов, и голову приходилось поворачивать за каждым новым движением у кольца.
Алёна била одиночными, с колена, выбирая тех, что заходили дугой. Первые две гончие легли. Третья после выстрела кувыркнулась, поднялась и ушла за вагон, хромая. Алёна вслух называла остаток: восемьдесят шесть, восемьдесят пять, восемьдесят четыре. Палыч подпускал своих на десять шагов и бил в упор — помповое говорило редко и веско, как человек, которому дорого каждое слово. Найда работала по лапам — визг, хруст, отскок. Одна гончая прорвала частокол, получила от работяги арматурой поперёк хребта, от Тани — половником в основание черепа, и я записал половник в реестр табельного оружия без всякой иронии.
И сквозь весь этот грохот — выстрелы, визг, хруст арматуры — я слышал изнутри кольца ровный мальчишеский голос: «Сто двадцать один. Сто двадцать два. Сто двадцать три». Пацан с пятиэтажки, лет десяти, держал ладони на ушах младшей сестры и считал шаги, которых больше не было, — громко, в полный голос, чтобы сквозь счёт к ней не пробивалось ничего другого. Считать шаги их научил Палыч час назад. Вот этому — никто. Этому вообще не учат.
Моя пошла на меня по шпалам, стелясь, и я встретил её, как учили: шаг вбок, дубинка снизу.
БУ-О-ОНК.
Пока она летела, я уже разворачивался ко второй — эта была умнее, она шла за первой в паре, уступом, как я за Алёной утром, и на развороте я понял, что дубинкой не успеваю. Успела ладонь. Тварь врезалась в меня всем весом, мы покатились по насыпи, пахнуло старым пеплом и псиной, зубы лязгнули у самого горла — а ладонь уже лежала на плечевом суставе. Под кожей прощупывалась двойная головка и тот же замок-фиксатор, который я снял с первого охотника. Не вся тварь — одна знакомая сборочная связь. Я нажал в её основание.
[Расщепление] сработало мягко, как выключатель.
Лапа отстегнулась. Тварь взвыла, покатилась с насыпи, и добил её уже Палыч — походя, в упор, не сбавляя шага, потому что шёл он не ко мне, а к прорехе в кольце, где было хуже.
Гончая, которую я огрел дубинкой, поднялась и ушла вслед за хромой за вагон. Из девяти трое лежали мёртвыми, двое отступили, четверо ещё держали кольцо.
А хуже было вот что: эти четверо перестроились. Отошли, разошлись шире, легли в бурьян — и я увидел через двор, как из-за гаражей к ним идёт подкрепление: ещё силуэты, три или четыре, низкие, скорые. Стая собирала стаю. Алёна дала ещё три одиночных по краю бурьяна, не позволяя им замкнуть заход. Восемьдесят три, восемьдесят два, восемьдесят один. Стая не приближалась — ждала подкрепления.
— Хозяин! — заорал Млякс из капюшона. — Не вздумай! Я вижу, куда ты полез рукой, — НЕ СМЕЙ! Костяной не трогай!
Рука моя и правда лежала на манке — на том, с туши первого охотника, что висел у меня на шее бесполезным сувениром. Позвать. Стая слышит манок. Стая идёт на манок...
— Ты не знаешь, ЧЬИМ голосом он зовёт! — Млякс вцепился мне в ухо. — Это погонщицкий манок, они пойдут на него, как на хозяина, а хозяином там может оказаться кто угодно, включая того, кто их бросил! Не костяной! ГЛИНЯНЫЙ!
Глиняный. Свистулька из синей капсулы. Звук, который слышат только демоны, — и слышат его не как звук, а как «сюда» или «туда».
Я выдернул свистульку из нагрудного кармана — она лежала там с вечера вскрытия, потому что хомяк велел носить полезное на себе, и я впервые в жизни мысленно расцеловал своего хомяка, — набрал воздуха и просвистел «туда». Изо всех сил. В сторону — за гаражи, за пустырь, к чёрту, куда угодно от колонны.
Люди не услышали ничего. Ни звука — я видел по лицам: Таня, занесённый половник, недоумение.
Гончие услышали все.
Четыре в бурьяне вскинули слепые морды разом, как по команде. Силуэты у гаражей встали. Секунду висело это общее слепое «куда?» — а потом дальние развернулись и пошли на фантомный зов, скоро, охотно, срываясь в намёт, и двое из ближних не выдержали и потекли следом. Я смотрел, как уходит стая, оставшаяся восемь дней назад без погонщика, и видел по их спинам, по вытянутым шеям: они бежали не на добычу. Они бежали на голос, который наконец сказал им, что делать.
Оставшихся двух, потерявших кворум, Алёна сняла двумя выстрелами, и стало тихо.
— Семьдесят девять, — сказала она в тишине. — Доктор. Что это было?
— Логистика, — сказал я. Меня начинало трясти — честным, законным послебоевым тремором. — Потом покажу. Идём, пока они не поняли, что «туда» — это никуда.
[Устранены: гончая (одичавшая) — 5. Начислено: 130.]
До двери дошли рысью и без потерь — если не считать порванного рукава у работяги Севы, царапины через всю скулу у старшего подростка, которой тот немедленно начал гордиться, и Таниного половника, у которого погнулась ручка. У рыжего контура колонна сгрудилась, и я впервые посмотрел на свою дверь чужими глазами: стена гаража, тупик, серое пятно на бетоне — и всё. Двадцать три человека смотрели на голую стену, и на лицах у них было написано понятное.
— Смотрим сюда, — сказал я, встал у контура и положил ладонь на створку. — Правила простые. Внутрь заходит тот, кого я назвал. Перед этим я каждого осматриваю — вот здесь, у стены. Осмотр — это осмотр: горло, глаза, шея, руки. Врач я или нет. Кто осмотр не проходит... — я сделал паузу и честно закончил: — Такого пока не было. Но у меня в доме дети, и я уже дважды убедился: человек у двери может оказаться не тем, кем назвался. Поэтому порядок один для всех. Вопросы?