Арон Родович – Голод на Линии (страница 1)
Арон Родович
Голод на Линии
Глава 1
Тварь жрала меня заживо. Чёрные нити — толщиной с руку, мокрые, пульсирующие — тянулись от её пасти к моей груди, и каждая из них выдирала что-то. Не кожу. Не мясо.
Что-то глубже. Что-то, чему я не знал названия. Нити цепляли крюком за рёбра и тащили наружу — медленно, с хрустом — то, что не должно было иметь формы.
Я стоял на коленях. Асфальт под ладонями был горячим, хотя вокруг держалась ночь. Гарью и мокрым камнем драло горло. Слюна стала вязкой, с привкусом пепла.
Чужое тело. Чужие руки. Длинные пальцы, тонкие запястья, под кожей — вены, которые я ощущал как чужую куртку на голом теле. Налезла, но каждый шов давит не там. Даже дыхание садилось в грудь чужим размером с каждым вдохом.
Тварь нависала надо мной, и я видел её снизу вверх, как ребёнок видит грузовик. От неё тянуло тяжёлой влажной гнилью. Язык сам прижался к нёбу, чтобы не вдохнуть глубже.
Размером с двухэтажный дом. Тело — оплывшее, бугристое, цвета мокрого угля. Четыре лапы упирались в асфальт, и под каждой расходились трещины, как паутина.
Голова — если это голова — держалась на шее длиной с фонарный столб, и в ней не было глаз. Только пасть. Широкая, как ворота гаража, полная чего-то, что двигалось само по себе.
Из этой пасти и шли нити, мокрые и живые, и я видел, как они вздрагивают в такт чужому глотку.
Боль была тупой, разлитой, давящей. Меня зажало в тисках целиком, и невидимая рукоять медленно проворачивалась. Каждая клетка тела гудела на одной ноте. Низкий, утробный гул бил по зубам изнутри.
Я должен был орать, но горло молчало. Нити шли в обе стороны. Мои — тоньше, темнее, — тянулись от правой руки к твари. Впивались в её бок, в шею, в основание черепа.
И тащили обратно. Что-то текло по ним ко мне — густое, тяжёлое, горячее, — и оседало внутри, и мне от этого хотелось выть. Мы жрали друг друга.
И где-то внутри этой тяги, под болью и чужим дыханием, вспыхнула последняя моя память. Рваная, перекошенная, прожжённая белым светом, её вытащили из головы тем же крюком, что сейчас тянул из груди чужую силу, и бросили обратно без права отвернуться.
Три секунды. Может, пять. Грузовик. Зимняя трасса. Гололёд.
Я помнил, как руль перестал слушаться. Помнил, как фура — белая, без надписей — выросла в лобовом стекле, и я подумал: ну вот и всё. Без паники. Без прощаний. Просто — вот и всё. Тридцать лет, и хватит.
Удар. Хруст. Запах бензина и горячего пластика. Боль вспыхнула коротко, ярко, на один удар сердца, а потом меня выключило вместе с фарами.
Вместо темноты пришёл провал без края и веса, короткий обрыв между лобовым стеклом и чужими коленями на асфальте.
Я не успел испугаться этого провала. Не успел подумать, что меня нет. Смерть оказалась оборванной плёнкой вместо коридора, суда и прочей посмертной архитектуры. Один кадр с белой фурой. Следующий — чужие руки на горячем асфальте.
И сразу — это. Колени на горячем асфальте, чужое тело, тварь размером с дом, и мы оба пытаемся сожрать друг друга.
Между смертью и этим моментом не было ничего. Ни света в конце тоннеля, ни ангелов, ни чертей. Просто — щелчок, и ты уже здесь. Во рту стоял привкус железа, и язык был чужой — шершавый, длинный, упирался в зубы не под тем углом.
Чужая память мелькнула краем глаза. Лицо девушки. Широкая река. Дым на языке. Имя — «Нат» — скользнуло и ушло, как рыба из рук.
Не моё. Ничего из этого — не моё. Желудок скрутило — рефлекс, чужой, глубинный, — и я сглотнул горечь, которая поднялась к горлу.
Сглотнуть до конца не вышло. Нити дёрнули меня обратно в настоящее раньше, чем чужая горечь успела уйти.
Тварь дёрнулась, и нити натянулись. Мокрые жилы между нами вздрогнули вместе с ней, а звук прошёл по позвоночнику, как лезвие по стеклу. Высокий, тонкий, невыносимый.
Меня протащило по асфальту на метр. Колени обожгло — горячий асфальт содрал кожу, и боль была яркой, конкретной, понятной. Ладони ободрало.
Тело отреагировало раньше, чем я: правая рука вскинулась, пальцы сжались, и нити, идущие от меня к твари, натянулись как тросы.
Тело знало, что делать. Я — нет. И в этот момент мне было всё равно. Я только что умер. Дальше пусть жрёт тварь, пусть я жру, пусть мы оба сдохнем прямо тут, на чужом асфальте, в чужом городе, в чужом теле.
Может, именно поэтому оно и сработало. Тело — чужое, незнакомое, — двигалось само. Мышцы предплечья вздулись, сухожилия натянулись под кожей, пальцы побелели на костяшках.
Правая рука сжалась в кулак, и нити уплотнились, стали толще, жёстче. Поток от твари ко мне усилился. Боль тоже усилилась. Теперь рвало изнутри, под рёбрами ворочался раскалённый клин.
Тварь заревела. Вибрация ударила рядом, как гигантский колокол, и треснула у меня в голове. Звук прошёл сквозь меня, сквозь асфальт, сквозь стены домов вокруг. Где-то лопнуло стекло. Потом ещё одно.
Тварь рванулась назад. Нити от неё ко мне — те, что жрали меня — ослабли. Истончились. Она пыталась оторваться, а мои держали.
Инстинкт. Не мой. Этого тела. Чужой, въевшийся в мышечную память, как у боксёра — не думать, бить. Не думать, тянуть. Не думать, жрать.
Я дожал всем телом, до дрожи в плечах. Зубы сжались так, что заныла челюсть. Пот тёк по вискам, щипал глаза.
Нити от правой руки впились глубже. Тварь дёрнулась — влево, вправо, — её лапы скребли асфальт, оставляя борозды глубиной по колено. Она ревела этим своим колокольным рёвом, и от него у меня текла кровь из ушей, — я чувствовал, как горячие капли ползут по шее, — но рука не отпускала.
Тело не отпускало, и поток усилился. Густое, тяжёлое, горячее текло по нитям и вливалось в меня. Меня распирало изнутри. Трещали зубы, кожа на правой руке натягивалась, под рёбрами раздувался чужой жар.
Тварь уменьшалась. Медленно, но заметно. Бугры на её теле опадали, кожа — если это кожа — обвисала, как у сдувающегося шарика. Движения замедлились. Лапы скребли асфальт всё слабее.
Двадцать секунд. Может, тридцать. Тварь рухнула. Передние лапы подломились, шея ударилась об асфальт, и от удара по дороге прошла трещина — длинная, ветвящаяся, как молния. Тело твари начало рассыпаться — сухо, беззвучно, как обугленная бумага.
Хлопья чёрного пепла отваливались от бугристой шкуры и поднимались вверх, их тянул несуществующий ветер. Чёрные хлопья летели ко мне.
Каждый — в грудь. В живот. В правую руку. Впитывались в кожу, и кожа темнела на мгновение — угольно, маслянисто, — а потом возвращалась к нормальному цвету. Тепло шло внутрь волнами. Не в желудок — глубже, под рёбра, туда, где у этого тела оказалось место для чужой силы. Каждый хлопок пепла обжигал отдельно, как новый глоток кипятка.
Тварь исчезала, и тогда меня разорвало изнутри так резко, что в груди наконец лопнула удержанная пружина.
К счастью, образно. Хотя после всего, что уже случилось, я бы не удивился и настоящему разрыву пополам.
Энергия — то, что текло по нитям, — ударила изнутри. Вся. Разом. Кто-то открыл задвижку, и всё, что копилось, хлынуло наружу через каждую пору.
Я даже не понял, что это я. Звук, давление, белая вспышка — и мир вокруг сорвало с места, пока кожа на руках стягивалась от жара.
Окна ближайшего дома вылетели все одновременно. Не треснули — вылетели, в каждой квартире разом взорвалась граната. Стеклянный дождь обрушился на тротуар. Асфальт подо мной лопнул — трещины побежали во все стороны, радиально, как от эпицентра. Фонарный столб в десяти метрах согнулся, как пластилиновый. Припаркованная машина — какой-то старый седан — отъехала на полметра, скрежеща по асфальту.
Я оказался в центре этого. На долю секунды мои ноги оторвались от земли — я чувствовал это, — и тело гудело, как трансформаторная будка. Жар шёл изнутри, волнами, и каждая волна — новый слой разрушения вокруг.
Потом — мелочь. Из трещин в асфальте, из щелей в стенах, из-за мусорных баков полезли они. Мелкие. Размером с кошку, с крысу, с ладонь. Такие же — бугристые, угольные, безглазые. Десятки. Они вылезали отовсюду, как тараканы на свет, и я на секунду подумал — ну всё, сейчас будет раунд два.
Раунда два не будет. Они потянулись ко мне. Все. Сразу. Как железные опилки к магниту.
Ближайший — размером с собаку — добежал до моих ног, коснулся голой ступни и просто... впитался. Чёрное пятно растеклось по коже, скользнуло под край штанины и ушло внутрь. Я почувствовал его — маленький, горячий комок, упавший куда-то в глубину.
Остальные последовали за ним. Они бежали, ползли, катились — со всех сторон. И каждый, добравшись до меня, растворялся. Впитывался. Исчезал. Один за другим, десяток за десятком.
Как вода в песок, они уходили в меня. Воронка. Я был воронкой, только стоял на месте и не мог закрыться.
Последний — совсем крохотный, с кулак — подполз к моей левой ноге и замер на секунду. Я чувствовал его вибрацию через босую ступню — слабую, частую, как пульс загнанного зверька. Я смотрел на него сверху вниз. Бугристый комочек тьмы, похожий на уродливого ёжика. Он дёрнулся, готовый рвануть назад, но не убежал. Впитался и оставил в ступне короткий ожог.
После него внутрь больше ничего не тянулось. Я стоял и ждал нового рывка, но улица наконец перестала шевелиться.
Тишина пришла не сразу. В ушах остался тонкий, стеклянный звон. Как после концерта, только концерт был из рёва и лопающихся окон.