реклама
Бургер менюБургер меню

Антония Байетт – Та, которая свистит (страница 22)

18

– Не знаю. Первый раз его вижу.

– А что он имел в виду? Кто повел себя невежливо?

– Да так, студенты. Пустяки. Цветы приносить не стоило. Хотя очень мило, разумеется, но лишнее. Ребята хорошие. Просто еще молодые.

VII

От Элвета Гусакса Перту Спорли

Дорогой мой Перт!

Смотрите ли Вы на совпадения с интересом юнгианца? Представляю Вам на суд красивый пример. На этой неделе я получил два письма: почтальон принес их вместе, оба пришли из одних и тех же краев и оба – приглашения выступить с докладом. Первое письмо от вице-канцлера Вашего нового университета: предлагается принять участие в междисциплинарной конференции, которая состоится в июне и будет посвящена многообразию отношений между телом и разумом. Там будут химики, философы, лингвисты, неврологи, литераторы, социологи, психологи и т. д. и т. п. Меня попросили выступить – в любой удобной мне форме – от лица психоанализа. «Важнейшая область для нашего разговора», – пояснил вице-канцлер (сам он, насколько мне известно, грамматист).

Второе письмо пришло от группы людей, именующих себя Антиуниверситетом Северного Йоркшира. Они организуют нерегулярные встречи для обсуждения того, что не обсуждается на официальном уровне, и предлагают мне выступить – или, точнее, выразить свои идеи – любым удобным для меня образом и в любое время, например на тему «регрессивной терапии». Изменить умонастроения официоза, как они считают, необходимо без малодушных отлагательств. На красно-черном бланке университета – взмывающие ввысь драконы, символический курган с деревом (кедром?) на вершине и нечто вроде фонтана. Антиуниверситетское извещение – на зеленоватой бумаге, изукрашенной множеством безвеких глаз – точно изюмины в кексе. Не могу понять, то ли это дурной глаз, то ли глаз, призванный отвести дурной глаз, то ли дурной глаз, призванный отвести другой дурной глаз.

Поразительно, как схожи в своей таинственной символике эти послания. Возможно, и в чаяниях их составителей. Вице-канцлер сообщил, что основными докладчиками на конференции будут Хедли Пински и Теобальд Эйхенбаум. Смелый ход. Обоих считают воинствующими детерминистами. Да, политические взгляды Пински безукоризненно левые, но его психология – отнюдь. Что до Эйхенбаума, о его немецком прошлом ходят нехорошие слухи.

В любом случае оба приглашения я принять должен, и приму с удовольствием. Как удобно и как драматургически остро – оказаться одновременно и там и там! Правда, боюсь, как бы не подвело меня мужество. Вам известно, что представители моей профессии неохотно выступают в собраниях, состоящих не из их единоверцев. Для меня, впрочем, преодолеть этот стадный инстинкт – дело чести.

Человек обязан действовать в том мире, который ему дан (будь то вселенная или антивселенная), а человеку, должным образом прошедшему анализ, не подобает бояться ни философов, ни нейробиологов. Ни даже активистов. Поеду и прощупаю северную почву. Надеюсь, удастся обсудить с Вами Агница.

Трудно даже представить, как опыт подобного рода повлиял на человека, его пережившего. Вы говорите, тогда ему было одиннадцать. И он никогда не рассказывал о своих родителях (или сестре). На момент тех ужасных событий он почти наверняка находился в предпубертатном состоянии, и тут еще началась война, общемировые волнения, которые, впрочем, можно считать и злом во благо. Возможно, он и правда все забыл. То есть находится в состоянии сильнейшего отрицания. И если мы это оцепенение нарушим, всколыхнем в нем весь пережитый ужас, хватит ли нам искусства и любви, чтобы помочь ему отыскать место в мире? Сам он этого сделать не смог, иначе не был бы в теперешнем состоянии, не было бы голосов и видений.

Я хочу познакомиться с ним и поговорить.

Люди нашего цеха верят в истину и знание. Однако мой первый порыв – пусть лучше он все забудет. Но ведь это неправильно?

Джошуа Маковен не забыл ничего. Он, как ему казалось, помнил все, но никогда никому ничего не рассказывал. Он так говорил себе, когда думал словами, то есть на словах он знал, что помнит, и при этом не нужно было заново всего переживать в воспоминаниях.

Ничего не забывать, в общем-то, не значило помнить все до мельчайших подробностей. В памяти сохранились комья, куски, которые приняло в себя тело – глаза, уши, нос, нервы. Без всякого предупреждения они возникали перед ним или всплывали из глубины: очередной долгий перерыв, а затем вновь дыхание прерывалось, сердце начинало колотиться, перед глазами взвивались зловещие чернильные пятна. Воспоминания эти были подобны яркому свету, прорывающемуся через прорехи в покрывале, или продирающимся сквозь ил склизким подводным корням. Остальное – покрывало времени, ил череды событий – он сложил в слова, чтобы не осязать ужаса, не видеть его. Ведь едва только телесная память будет запущена, ее не остановить. Один ком, другой, третий словно нанизывались на нить, образуя жуткое ожерелье. С годами удушающий охват его стал лишь немного терпимее, ибо можно было не сомневаться, что рано или поздно вновь накатит забыть. Но ужас подстерегал, как злобный громила, и коварно выжидал мгновений рассеянности и недогляда.

Часто все начиналось с ощущения полноты ляжек. Он все еще в коротких штанишках – но ему, уже подросшему мальчику, в них тесно. Лишний жирок. Вот он стоит, и его крепкая плоть трепещет и дергается, живая, неуправляемая, горячая, мокрая, холодная. И все эти годы ему было ужасно стыдно за того жалкого мальца с грузными ляжками, замершего в тупой растерянности.

Помнил он и внутреннее ощущение их плоти. Тех, что лежали бок о бок. Руки им кто-то сложил на груди и закрыл глаза, но ни тела, ни лица умиротворенности не выражали. Рты приоткрыты, у матери губы искривлены, вставная челюсть сползла. Пухлая грудь – в царапинах – выглядывает из прорехи в розовой ночной рубашке. У сестры распухли веки и надбровные дуги. Пальцы матери нелепо сложились, будто она что-то хватает. Худые ноги сестры такие же, как и всегда: с синеватыми венами, прозрачные, белые. Ему было так горько оттого, что эта женщина навсегда останется у него в памяти с выступившими зубами. Так невыносимо жаль было сестринских ног. Так горько из-за пятен на ночной рубашке и пижаме в цветную полоску.

Его тело помнило сладковатый запах тления, помнило, как менялся этот запах, пока он оставался в доме с теми двумя.

Да, воспоминания эти вытравили многое из прошлого полноватого мальчугана – и вытравили куда беспощаднее, чем электрошоковая терапия, которая больше гудела, жалила и дробила. Ничто не «всплывало в памяти», когда он пытался вспомнить женщину или девочку, превратившихся в нечто на кровати. Он вспоминал с жалостью, которой были пронизаны все воспоминания о том нескладном, неуклюжем мальчугане, как они ходили, ели, прикасались к нему. Не сразу, примерно через год, он создал в воображении куклу-мать и куклу-сестру, улыбающихся, самых обычных, но он не обманывался: это лишь зыбкие тени, непроизвольно вызывающие в памяти плоть, искусственные зубы, обмякшие пальцы.

Больше прочего он жалел о тех мгновениях, когда мог догадаться, но оставался в невинном неведении. Вот он возвращается домой, входит в дом, впервые оставшись ночевать у одноклассника. Да, мать отпустила его, не посоветовавшись с отцом, строгим, который, скорее всего, запретил бы. У мальчика друзей было немного, да и как их завести, ведь ему не разрешали играть на улице, а выходные он проводил на религиозных занятиях, в часовне. Но один мальчик пригласил его, и он согласился. Имени он вспомнить не мог. И лица. Но помнил свое вежливое «спасибо», сказанное матери одноклассника, и ответное «приходи еще». Он помнил свою робкую гордость: вел себя прилично, глупостей не делал, ему были рады – хороший мальчик, которого не за что упрекнуть. Он отчасти радовался этому успеху, все еще грелся в теплой улыбке матери другого мальчика, отчасти надеялся – рассчитывал – принять это невозможное теперь приглашение. И приходилось объяснять наивному упитанному парнишке, что все это уже позади и не вернется. Будто пропускаешь – нет, будто собираешься сделать шаг, когда ты уже у подножия лестницы. Жилки еще напряжены, надо успокоиться.

В памяти снова и снова возникал полноватый мальчуган. Вот он, вошел в дом – «Я вернулся» – и уверенно бежит вверх по лестнице, чтобы всех оповестить. Жалкое неведение!

Обнаружив их, он отчего-то решил подождать, когда вернется отец. Спустя какое-то время он оказался (каким образом – в памяти стерто) в своей комнате, лег на кровать и – так, во всяком случае, ему помнилось – провалился в глубокий сон.

Проснулся полноватый мальчуган глубокой ночью, в темноте. Вынырнув из сна, подумал, действительно подумал, дурачок, что то был страшный сон. Комната, вещи в последний раз предстали перед ним в своей обыденности оплотнившимися тенями. Халат был халатом, гербарий гербарием, копилка в виде почтового ящика – красной жестянкой. Он немного посидел среди этих вещей (с тех пор время в воспоминаниях определить было невозможно, только смену дня и ночи). Он не мог вспомнить, в какой момент мальчик вышел из спальни проверить, не было ли все сном, не вернулся ли отец, на что он надеялся, чего ждал, что чувствовал. Вот он плетется по лестничной площадке, видя под ногами только полоску линолеума, вокруг которой бушует пустота; вот, бедняжка, дрожит так сильно, что не может открыть дверь, которую, должно быть, закрыл.