Антон Абрамов – Покои Феникса (страница 3)
У неё был автор.
Это пугало сильнее, чем если бы у неё было имя.
Пока Пьетро работал, зал постепенно менял тон. Первая дрожь отступила, любопытство стало практичнее. Люди начали задавать вопросы. Можно ли использовать метод для обучения хирургов? Можно ли сохранить сосуды животных? Можно ли увидеть болезни? Можно ли показать машину королю? Можно ли, если состав ввести до смерти, получить большую полноту? Последний вопрос произнёс кто-то из задних рядов, и в комнате на мгновение стало тише.
Салерно посмотрел туда, откуда донёсся голос.
— Наука, синьор, не нуждается в жестокости, — сказал он.
Фраза была правильной.
Слишком правильной.
Пьетро, не поднимая головы, заметил, как князь Сансеверо повернулся к доктору. Не резко. Не с возмущением. С интересом.
В этот миг Пьетро впервые почувствовал не отвращение, не страх, не восхищение, а нечто более холодное: предчувствие порядка, которому всё равно, как его назовут.
К концу показа свечи начали оплывать. Воск стекал по подсвечникам бледными складками, похожими на кожу. В зале стало душно. Одна из дам вернулась к футляру, уже оправившись от слабости, и смотрела теперь с почти сердитым вниманием, будто машина оскорбила её тем, что не принадлежала ни жизни, ни смерти. Студенты спорили о методе. Врачи — о невозможности метода. Священник ушёл, не попрощавшись. Слуги отодвинули стулья. За мутными окнами Неаполь продолжал греметь, продавать, молиться, есть и умирать, не подозревая, что наверху один человек в стекле уже начал менять цену человеческого тела.
Пьетро закрыл папку.
Раймондо ди Сангро снова оказался рядом.
— Доктор Салерно говорит, вы способны работать быстро.
— Быстро — да. Дёшево — когда нужно. Хорошо — если быстро и дёшево не одновременно.
— Мне понадобится не только печатный лист. Возможно, несколько досок. Возможно, рисунки, которые не следует показывать всем.
Пьетро не ответил.
У него дома была дочь двенадцати лет, которая рисовала на обороте испорченных счетов и задавала вопросы, не предназначенные для девочек её возраста. У него была жена, кашляющая по утрам в тряпку, которую потом прятала под подушку. У него была задолженность за бумагу. У него были руки, ещё крепкие, но уже начинавшие болеть после долгой работы. У него было слишком много причин не отказываться от княжеских заказов.
— Я работаю за плату, ваше сиятельство, — сказал он.
— Все работают за плату. Даже те, кто говорит, что служит истине.
Князь достал маленькую монету, но не передал её сразу.
— Скажите мне, Ветрано. Когда вы режете медь, вы сначала видите изображение целиком или идёте линией за линией?
— Целиком видит только Бог. Мастер идёт линией.
— И если одна линия неверна?
— Тогда всё лицо может стать чужим.
— А если неверная линия поставлена намеренно?
Пьетро посмотрел на него.
— Тогда это уже не ошибка.
Князь вложил монету ему в ладонь.
— Вот поэтому я и люблю мастеров. Они быстрее философов доходят до опасных выводов.
После этого он отвернулся к Салерно. Пьетро слышал, как доктор произнёс:
— Для окончательного совершенства требуется другое расположение. Свет, стекло, сухость, постоянная температура. И место, где никто не будет мешать наблюдению.
— Место найдётся, — сказал князь.
— Машина хрупка.
— Всё важное хрупко.
— И ещё, ваше сиятельство… если вы хотите большего, чем демонстрацию, придётся принять, что некоторые части системы следует исправить. Не всё в природе удобно для понимания.
— То есть она должна быть точнее?
Салерно тихо рассмеялся.
— Нет. Машина не обязана быть точной. Она обязана быть читаемой.
Пьетро стоял спиной к ним, но эти слова будто легли ему между лопаток.
Читаемой.
Он вспомнил ветвь у ключицы.
Вспомнил паузу, которая не хотела быть случайной.
Вспомнил, как красная сеть на миг легла отражением на лепного ангела без носа.
С этими мыслями он и вышел.
Снаружи день ударил ему в лицо жаром, шумом и светом. После зала город казался непристойно живым. У старого фонтана женщина мыла зелень в каменной чаше, где вода давно стала мутной. Двое мальчишек дрались из-за медной пуговицы. Капуцин собирал милостыню с таким выражением, будто делал одолжение тем, кто подавал. В узком проёме между домами висело бельё: рубашки, детские пелёнки, чулки, простыни. Они колыхались на ветру, как снятая кожа города.
Пьетро пошёл вниз, к своей мастерской.
Чем дальше он уходил от анатомического зала, тем сильнее Неаполь возвращал себе власть над чувствами. Запах воска исчез, его перебил запах жареной рыбы. Тишина стеклянного футляра распалась на крики. Красная сеть сосудов, казалось, должна была остаться позади, внутри той комнаты, среди врачей, свечей и княжеских взглядов.
Но она не осталась. Пьетро видел её теперь повсюду: в трещинах на фасадах, в бельевых верёвках между окнами, в узких улицах, расходившихся от Спакканаполи в стороны, как ветви от главной жилы, в канавках, по которым грязная вода бежала к морю, в красных нитях коралловых ожерелий на шее торговки, в тонких синих венах на руке старухи, протянувшей ему связку свечей.
Город сам был сосудистой машиной, только ещё не заключённой в стекло.
К вечеру он добрался до мастерской. Она помещалась внизу дома, где солнце появлялось редко и ненадолго. Внутри пахло медью, маслом, влажной бумагой, старым деревом и хлебной коркой. На столе лежали доски, штихели, наждачный порошок, тряпки, банка с чёрной краской. У стены сохли отпечатки: святой Рох с язвой на бедре, карта нового участка дороги, герб какого-то барона с двумя львами, настолько похожими на испуганных собак, что Пьетро пришлось бы переделывать морды.
Лючия сидела на полу у окна.
Она не спала, хотя должна была. На коленях у неё лежал обрезок бумаги, в руке — уголь. Девочка была тонкая, смуглая, с тёмными глазами, слишком внимательными для ребёнка. Волосы её выбились из косы. На щеке была чёрная полоска: она снова вытирала лицо рукой, которой рисовала.
— Ты поздно, — сказала она.
— А ты должна быть наверху.
— Мама кашляет. Я не мешаю.
Пьетро положил папку на стол.
Лючия сразу посмотрела на неё.
Она всегда смотрела на закрытые папки так, будто бумага внутри звала её по имени.
— Нельзя, — сказал он.
— Я только краешек.
— Нет.
— Значит, там неприличное?
— Там работа.
— Работа бывает неприличная?
Пьетро хотел ответить резко, но усталость опустилась на него внезапно. Он сел. Руки гудели. В ладони всё ещё чувствовалась монета князя, хотя он уже переложил её в карман.