Антон Абрамов – Покои Феникса (страница 2)
Раймондо ди Сангро, князь Сансеверо.
О нём в Неаполе говорили с той смесью почтения и недоверия, которую город приберегал для людей слишком образованных, слишком богатых и слишком занятых вещами, о которых честному человеку лучше не спрашивать. Говорили, он печатает книги способами, невозможными для обычных типографов. Говорили, у него в подземных комнатах горят печи и стеклянные сосуды кипят без огня. Говорили, он знает языки, которых нет в молитвенниках, и дружит с людьми, которые не боятся ни короля, ни папы, ни чёрта. Говорили также, что половина этих слухов — клевета, а вторая половина — ещё слишком мягкая.
— Не знаю, ошибка ли это, ваше сиятельство, — ответил Пьетро и поклонился так, как кланяются люди, привыкшие к работе, а не к салонам. — Я не врач.
— Тем лучше. Врачи часто видят только то, что им уже разрешили видеть.
Князь посмотрел на его лист.
— Вы гравёр?
— Да.
— Значит, вы занимаетесь бессмертием дешевле священников.
Пьетро не понял, шутка это или испытание.
— Я занимаюсь медью, ваше сиятельство.
— Медь честнее многих людей. Она сохраняет даже то, что рука хотела скрыть.
Князь наклонился к рисунку. Пьетро почувствовал лёгкий запах табака, бумаги и какого-то резкого химического настоя, въевшегося, наверное, не в одежду, а в пальцы.
— Вот здесь, — сказал Раймондо, касаясь полей не пальцем, а взглядом. — Почему вы вынесли эту ветвь отдельно?
— Она не похожа на остальные.
— В чём именно?
Пьетро помолчал. Ему не нравилось объяснять ремесло тем, кто не держал резца. Слова портили то, что рука знала без слов.
— У настоящей линии есть нужда, — сказал он наконец. — Она идёт туда, куда должна. Даже если кривая. Даже если уродливая. А эта… эта как будто хочет, чтобы её прочли.
Князь медленно улыбнулся.
Не весело.
Скорее так улыбаются люди, нашедшие в чужой фразе подтверждение собственному тайному подозрению.
— Прочли, — повторил он. — Вы любопытный человек, Ветрано.
Пьетро насторожился.
— Вы знаете моё имя?
— Доктор Салерно назвал мне мастера, которому доверил свою славу. Это разумно. Чудеса надо сразу отдавать гравёрам, иначе ими завладеют сплетники.
Салерно в этот момент перешёл к объяснению сосудов головы. Он говорил о редкости препарата, о сложности метода, о том, что смерть обычно разрушает то, что знание желало бы сохранить. Слова его звучали почтенно, почти благочестиво. Но Пьетро, всё ещё глядя на ветвь у ключицы, думал не о смерти.
Он думал о письме.
Письмо было странной вещью. В нём линия переставала быть линией. Она становилась приказом, именем, долгом, приговором, молитвой. Одна черта могла передать собственность. Один росчерк — лишить человека свободы. Одна буква, пропущенная в завещании, могла сделать наследника нищим. Пьетро знал цену линий лучше многих докторов. Он видел, как люди плакали не над телами, а над документами.
И теперь эта красная ветвь у ключицы вела себя так, будто тоже хотела быть документом.
Но документом чего?
— Вы, синьор Ветрано, — сказал князь, — когда копируете предмет, предпочитаете точность или ясность?
— Заказчики предпочитают лесть, ваше сиятельство.
— А вы?
— Я предпочитаю, чтобы мне заплатили.
На этот раз князь улыбнулся почти по-настоящему.
— Это и есть ясность.
Толпа тем временем расступилась: одна из дам побледнела и опустилась на стул. Её веер упал на пол и раскрылся, словно белая рыбка. Кто-то засмеялся слишком громко. Студент с острым носом выскочил к окну. Священник наконец перекрестился, но так медленно, будто чертил в воздухе не крест, а схему.
Салерно сделал вид, что ничего не произошло.
— Слабость чувств, — сказал он. — Обыкновенная слабость чувств перед совершенством природы.
Пьетро подумал, что совершенство природы здесь ни при чём. Природа, насколько он успел её узнать, была не столь аккуратна. Она лепила людей грубо, щедро, иногда гениально, чаще небрежно. Она не заботилась о симметрии больше, чем лавочник о грамматике. А этот скелет был не природой.
Он был исправленной смертью.
Ещё один слуга подошёл к футляру и поправил свечу. Пламя дрогнуло. На мгновение красная сеть сосудов отразилась в стекле, потом в окне, потом на стене, где один из лепных херувимов, лишённый носа, будто оказался опутан тонкими алыми нитями.
Кто-то шепнул:
— Он двинулся.
— Глупости, — сказал врач с оспинами.
Пьетро знал, что это действительно глупости. Стекло, свечи, дрожащий воздух, жадность взгляда — вот и весь фокус. Он сам не раз видел, как на медной доске при неверном освещении лицо святого вдруг казалось злым, а мёртвый епископ — живым. Глаз был самым легковерным органом человека. Именно поэтому гравёры и выживали.
И всё же красная ветвь у ключицы теперь казалась ему не просто линией.
Она казалась началом.
Князь отошёл к Салерно. Они говорили тихо, но Пьетро стоял достаточно близко, чтобы слышать отдельные фразы.
— Вы утверждаете, доктор, что система может быть воспроизведена полностью?
— При достаточных средствах и времени.
— На другом теле?
— На всяком теле, если тело предоставит нужное сопротивление.
— Сопротивление?
— Смерть, ваше сиятельство, не всегда послушна. Иногда она приходит слишком рано для опыта, иногда слишком поздно для сохранения. Самое трудное — поймать переход.
Князь не ответил сразу.
Переход.
Слово упало в зал незаметно, но Пьетро почему-то запомнил его. Оно принадлежало не только врачам. Переход — это был мост, лестница, рождение, порог церкви, последняя исповедь, первая брачная ночь, строка между двумя абзацами, пауза между ударом сердца и следующим ударом. Все опасные вещи в мире происходили в переходе: когда одно ещё не ушло, а другое уже получило право войти.
— Вы хотите продать машину? — спросил князь.
Салерно замер лишь на миг. Миг был коротким, но в нём выразилась вся будущая цена.
— Я хочу, чтобы она находилась там, где её поймут.
— Это обходится дороже продажи.
— Понимание всегда обходится дороже, ваше сиятельство.
Пьетро опустил глаза к своему листу. Он не любил присутствовать при торговле, особенно когда торговали вещами, для которых ещё не придумали приличного названия.
Он снова начал рисовать. На этот раз осторожнее. Главные сосуды, рёбра, изгиб позвоночника, череп, пустые глазницы. Он старался не думать о том, чьи глаза когда-то были в этих орбитах. Не слуга ли? Не преступник? Не бедняк из больницы? Не моряк, умерший в порту от горячки? Впрочем, после смерти различия исчезали быстрее, чем надгробные надписи. Кость не носила титулов. Сосуды, если верить доктору Салерно, тоже.
И всё же машина выглядела не безродной.