Антон Абрамов – Двенадцатая глава (страница 6)
Антон вошёл в фондовый кабинет уже в куртке без снега, с папкой в руке и лицом человека, который за годы службы научился не удивляться совпадениям до тех пор, пока совпадения не потребуют процессуального оформления.
— Вера Андреевна, — сказал он после короткой паузы. — Если бы я составлял список мест, где могу встретить вас в воскресенье утром рядом с внезапной смертью, библиотека была бы в верхней части списка, хотя сама смерть всё равно кажется избыточной.
— Я тоже предпочла бы ограничиться библиотекой, — ответила Вера, и только после этих слов поняла, как устало прозвучал её голос.
Он не улыбнулся, но взгляд на секунду стал менее служебным.
— Расскажите с начала. Без литературной обработки, насколько это возможно для человека вашей профессии.
Вера рассказала. О звонке Ирины Сергеевны накануне, о папке без шифра, о корректуре детской книги, о фамилии Северского, о кашле, икоте, спазме, вызове скорой. Она не сказала о чужом голосе в полном объёме. Она употребила выражение “бредовая фраза на фоне приступа”. Не упомянула исчезнувшую строку. Не произнесла имя Аксиньи. С каждым пропущенным словом в ней крепло неприятное ощущение: она не лжёт, а выбирает, какую часть реальности позволить официальной бумаге.
Антон записывал аккуратно, иногда задавал уточнения. Его внимание не давило, оно было хуже: оно оставляло человеку место, где тот сам начинал слышать собственные недомолвки.
— Материалы, с которыми вы работали, имеют отношение к вашей семье? — спросил он.
— Фамилия совпадает, — сказала Вера. — Прямая связь не установлена.
— Вы заинтересованы в этой находке профессионально?
— Да.
— Достаточно сильно, чтобы спорить с Ириной Сергеевной о доступе, публикации, приоритете?
— Мы не спорили.
— Сотрудники говорят, что она специально позвала вас до общего режима работы, чтобы вы посмотрели папку первой.
— Это правда, — ответила Вера. — Она доверяла моей специализации.
Антон кивнул и сделал запись. На столе между ними лежала папка, уже закрытая и перевязанная, словно вещь, ставшая причиной беды, сама нуждалась в приличии.
— Пока всё выглядит как внезапное медицинское состояние, — сказал он. — Но до заключения материалы лучше не трогать без разрешения, особенно если кто-то начнёт кричать о ценности фонда. У нас любой редкий лист за десять минут превращается в предмет коллективного невроза.
— Их нельзя отдавать людям, которые станут читать вслух, — сказала Вера раньше, чем успела обдумать фразу.
Антон поднял взгляд от блокнота. В коридоре, за матовым стеклом двери, двигались тени сотрудников. Вера почувствовала, как неудачно, дико и суеверно прозвучали её слова.
— Я имею в виду сохранность, — добавила она. — Корректуры хрупкие, устное чтение у стола обычно сопровождается наклонами, дыханием, влагой, лишними движениями. Чистая техника.
— У вас вся жизнь чистая техника, пока вы не начинаете говорить слишком быстро, — сказал Антон негромко.
Она не ответила. Он закрыл папку с протоколом и попросил её остаться доступной для связи, что в его интонации звучало менее угрожающе, чем в самой формуле. Через несколько минут Вера оказалась в коридоре, где сотрудники разговаривали вполголоса, словно библиотечная дисциплина распространялась даже на смерть. Кто-то плакал в служебной кухне. Кто-то уже звонил начальству. Кто-то обсуждал, закроют ли зал. У большого окна стояла младшая архивистка Даша Рысакова, бледная, с телефоном в руке, и смотрела на Веру так, как смотрят на человека, вышедшего из комнаты с несчастьем и, следовательно, несущего на себе его невидимый порошок.
— Вы её хорошо знали? — спросила Даша.
— Достаточно, чтобы понимать, как она рассердилась бы на беспорядок вокруг своего стола, — сказала Вера.
Даша всхлипнула и почти улыбнулась, но выражение тут же распалось. Вера положила ей руку на плечо, не зная, успокаивает ли это кого-нибудь, кроме самой руки, которой нужна простая человеческая функция. В окне за спиной Даши снег прилипал к стеклу и сползал вниз тонкими дорожками; город стоял бесцветный, размокший, совершенно не готовый к тому, что внутри его старейшей библиотеки только что умерла женщина, прочитавшая четыре строки детской книги.
Своё пальто Вера нашла на спинке стула в кабинете только ближе к полудню, когда следователь разрешил забрать личные вещи. Папка с «Бестиарием» уже лежала в отдельном пластиковом контейнере, приготовленном для временного хранения, и вид у неё был почти оскорбительно деловой. На столе остался её блокнот, карандаш и хлопковые перчатки. Она собрала их медленно, стараясь не смотреть на место, где лежала Ирина Сергеевна.
У самого края стола, между ножкой лампы и листом внутренней описи, торчал крошечный обрывок бумаги, вероятно, отколовшийся от старого прокладочного листа или выпавший из переплёта при первом осмотре. На нём виднелась часть виньетки: рябиновый лист, тонкая линия, похожая на иглу, и две микроскопические буквы “А. П.”. Формально обрывок относился к материалам, а значит, не имел права оказаться в её блокноте. Профессиональная часть Веры произнесла это ясно, почти голосом Ирины Сергеевны. Другая часть, та, что помнила чужую интонацию в горле умершей и исчезнувшую строку между печатными стихами, уже раскрыла блокнот на пустой странице.
Она не украла лист, говорила себе Вера, вкладывая обрывок между страницами с такой осторожностью, что пальцы не дрогнули. Она сохранила фрагмент, который иначе могли не заметить, смять, потерять, записать в протокол под неверным названием. Эта служебная самооборона была ей отвратительна в той же мере, в какой была необходима. В детстве, отправляя бабушкину историю на конкурс, она тоже называла своё действие сохранением.
На улице день так и не начался как следует. Петербург стоял в сером снеговом полумраке, где фасады напоминали плохо промытые оттиски, а прохожие двигались вдоль домов с выражением людей, торопящихся не к цели, а из холода. Вера прошла мимо книжного магазина, мимо закрытого кафе, мимо афишной тумбы, на которой детский новогодний спектакль соседствовал с лекцией о конструктивизме и объявлением о пропавшем коте. Всё вокруг казалось чрезмерно обычным; эта обыкновенность уличной жизни после смерти всегда оскорбляла её сильнее самой смерти, поскольку мир, сохранивший расписание автобусов и скидки на выпечку, в такие минуты обнаруживал неприятную независимость от человеческих потрясений.
Дома она не включила верхний свет. Квартира на Васильевском острове встретила её запахом старых книг, сухой батареи и кофе, оставленного с утра в чашке. На письменном столе лежали корректуры чужой диссертации, счёт за электричество, открытая монография о книжной графике двадцатых годов, а между ними — маленькая деревянная солонка, доставшаяся от бабушки Дарьи. Вера редко ею пользовалась; предмет был слишком деревенский, слишком личный, слишком упорно не вписывался в её аккуратную профессиональную жизнь. Сейчас солонка бросилась в глаза с такой навязчивостью, что она сняла крышку и посмотрела на крупные белые кристаллы, хотя никакого смысла в этом действии не было.
Блокнот она открыла не сразу. Сначала повесила пальто, вымыла руки, смыла с лица библиотечную пыль, поставила чайник, забыла налить воду, снова поставила, села, встала, проверила телефон, увидела два сообщения от Антона с просьбой прислать контакты и одно от Даши: “Вы добрались? Мне страшно от этой папки”. Вера набрала “добралась”, стёрла, написала “да, держитесь рядом с людьми”, снова стёрла, отправила сухое: “Дома. Завтра поговорим”.
Лишь после этого она вынула обрывок. Под настольной лампой рябиновый лист казался ещё тоньше, чем в кабинете. Инициалы “А. П.” были не просто вписаны в орнамент; они составляли часть жилки листа, и рядом с ними шла крохотная точка, на первый взгляд декоративная. Вера взяла лупу, приблизила бумагу и увидела, что точка состоит из трёх букв, сжатых до почти невозможного размера: “Сур”. Сура. Село на Пинеге. Место, которое бабушка Дарья произносила без пояснений, словно все разумные люди обязаны знать его положение в мире.
На обороте обрывка проступала карандашная линия. Вера перевернула бумагу, задержав дыхание, и увидела не рисунок, а кусок фразы, обрезанный с двух сторон:
“...верскому не давать”.
Она долго смотрела на эти слова, не позволяя себе достроить начало. Чернила, карандаш, надрыв волокна, возраст бумаги, рука Анны Северской или другого человека — всё это требовало анализа, последовательности, доступа к микроскопу, сравнения с пометами на гранках. Но смысл, грубый и холодный, уже стоял в комнате рядом с ней.
Вера достала телефон, открыла сделанные по разрешению утренние снимки титула и первой гранки, увеличила правку у верхнего поля и снова увидела слово, которое не имело права там находиться: “вѣдай”. Старый знак, случайная литера, невозможная для нормального набора детской книги 1923 года. Буква смотрела на неё из экрана маленьким чёрным глазом.
В кухне щёлкнул чайник. За стеной сосед включил телевизор, где зазвучал смех из какого-то воскресного шоу. У Веры пересохло во рту, и она машинально потянулась к чашке с водой, но остановилась, вспомнив первую строчку “Бестиария”. Кристаллы соли в бабушкиной солонке лежали белой неподвижной кучкой. Она взяла одну крупицу и положила под язык, не веря в смысл жеста и всё же не решаясь над ним посмеяться.