Антон Абрамов – Двенадцатая глава (страница 5)
— Архивная пыль, — сказала она, отхлёбывая воду и ставя стакан на край стола. — Эта папка, кажется, решила отомстить мне за десятилетия неучёта.
Вера кивнула и вернулась к листу, но взгляд не удерживался на строках. Что-то в кабинете изменилось. Не свет, не температура, не положение предметов, а состав внимания, словно комната обрела ещё одного присутствующего, которому не требовался стул. На обложечном фрагменте тень от лампы легла так, что зверьки в виньетке оказались обращены к хранительнице. Вера понимала, что это оптическая случайность, вызванная поворотом лампы и высотой стекла; понимание ничуть не помогало.
Ирина Сергеевна кашлянула ещё раз, сильнее. Вода в стакане дрогнула кругами. Хранительница отхлебнула, нахмурилась, словно вкус показался ей неправильным, и села, придерживая горло двумя пальцами. На лице у неё появилось раздражение человека, чей организм позволил себе беспорядок в рабочее время.
— Глупость какая, не иначе горло от этой фондовой трухи взбунтовалось, — произнесла она и икнула.
Звук вышел нелепый, даже комический. Вера уже почти улыбнулась, поскольку икота у взрослого человека всегда возвращает миру его низкую физиологию, но улыбка не состоялась. Второй спазм прозвучал глубже, с влажным щелчком, после которого хранительница прижала салфетку ко рту и выпрямилась слишком резко.
— Ирина Сергеевна, вам нехорошо? — спросила Вера, откладывая лист на прокладочную бумагу.
Та подняла ладонь, требуя минуту, однако пальцы дрожали. Третья икота прошла через неё снизу вверх, как чужое движение, и вместе с этим толчком из горла вышел звук, больше похожий на старческое бормотание, чем на сбой дыхания.
— Не бери...
Вера не сразу поняла, сказала ли это хранительница или ей послышалось из-за хрипа. Она встала, обошла стол и взяла Ирину Сергеевну за плечо. Ткань кардигана была сухая, а под ней тело казалось внезапно озябшим.
— Я вызову врача, — сказала Вера, уже тянувшись к телефону.
— Не надо... — прохрипела хранительница, но голос у неё был на прежнем месте только в первых двух слогах, а дальше сорвался в странную певучую старость. — Не бери слово ртом, коли рука чужая...
Вера застыла, держа телефон. Слова были не петербургские, не библиотечные, не принадлежащие женщине, которая десять минут назад шутила об инвентарном хаосе и служебных записках. Они пришли из другого воздуха, из кухни с низким потолком, из зимней дороги, из северной избы, где речь держит в себе древесный дым и речную сырость. Вера слышала подобную интонацию в детстве, когда бабушка Дарья, усталая, сердитая, не желавшая “городского умничанья”, рассказывала о том, что нельзя поднимать у порога, кому не дают соль, почему имя младенца должно прозвучать в доме раньше первого ветра.
Новый приступ согнул Ирину Сергеевну к столу. Пальцы с цепочкой от очков зацепились за край первой гранки, лист сдвинулся, и Вера увидела, что строка, которую хранительница читала, стала темнее остальных. Не изменилась полностью, нет; напечатанное оставалось прежним, но между строк проступили тонкие серые буквы, сперва похожие на тень от плохой печати, затем всё более чёткие:
Кто чужое слово выпустит в свет, того слово изнутри и съест.
Вера нажала на кнопку вызова, назвала кабинет, сказала “плохо с сердцем или дыханием”, хотя слова на бумаге жгли взгляд гораздо сильнее медицинской версии. Пока дежурный что-то уточнял, она подхватила Ирину Сергеевну под спину, стараясь посадить удобнее и отвести её руки от листов. Хранительница сопротивлялась. Её ладони, сухие, почти лёгкие, вцепились в корректуру с неожиданной силой, ногти оставили на поле маленькие полукружья.
— Ирина Сергеевна, отпустите бумагу, вам нужно дышать, — сказала Вера, и голос её впервые за утро потерял профессиональную сдержанность.
Хранительница открыла глаза. Зрачки были расширены, но взгляд оставался осмысленным, даже обиженным: человек умирал, если это было смертью, однако продолжал понимать, что оказался в неловком положении среди служебной мебели и чужих документов. Икота снова поднялась в груди, пересиливая вдох, и изо рта вышла фраза, уже совсем чужая:
— Аксинья говорила, имени не снимай...
Вера услышала имя и не сразу осознала, что слышит его второй раз: “А. П.” в рябиновой заставке, помета Анны, бабушкины истории, фамилия Поморцевых, которую в её семье носили женщины до замужества, — всё это на мгновение сошлось, но не в вывод, а в болезненное ощущение слишком плотной связи. Из коридора уже бежали люди. Дверь распахнулась, вошли дежурный, молодая сотрудница из справочного отдела, следом охранник с аптечкой, и кабинет сразу стал слишком тесным для тайны.
Дальнейшее Вера запомнила отрывками, хотя ни один отрывок не был коротким или смазанным. Охранник пытался уложить Ирину Сергеевну на пол, молодая сотрудница плакала от страха и стыда за слёзы, дежурный говорил в телефон с диспетчером, повторяя адрес и этаж, Вера держала голову хранительницы, подложив под затылок свернутый кардиган, а первая гранка “Бестиария” лежала на столе, слегка сдвинутая, с тёмной строкой, которую, кажется, никто кроме неё не видел. Ирина Сергеевна продолжала икать всё тише. Каждый приступ вытаскивал из неё не дыхание, а чужой слог; последние слова уже нельзя было собрать, но в них слышались “хлеб”, “горло”, “имя” и нечто, похожее на “Северский”.
К приезду скорой кабинет потерял вид места, где работают с документами, и приобрёл унизительную бытовую беспомощность всякой внезапной беды: стул отодвинут, стакан перевёрнут, вода растеклась по полу, чей-то шарф валяется под столом, аптечка раскрыта, а люди, привыкшие к правилам хранения, в панике наступают на собственные инструкции. Врачи действовали быстро, без драматизма и без той почтительности к чужой катастрофе, которой ждут свидетели. Они проверили пульс, дыхание, давление, задали вопросы, сделали попытку вернуть тело в работу, но лицо одного из них, молодого мужчины с усталым лбом, изменилось уже через несколько минут.
— Кто с ней был в момент приступа? — спросил он, поднимая глаза на Веру.
— Я, — ответила она. — Мы смотрели фондовые материалы, она кашлянула, началась икота, дальше дыхательный спазм.
— До этого жалобы были, сердечные, сосудистые, диабет, аллергии?
Вера посмотрела на сотрудников, и молодая женщина из справочного отдела кивнула, заплаканно вытирая нос рукавом.
— Давление у неё бывало, но сегодня всё нормально, она утром чай пила, со мной разговаривала, смеялась, — сказала та, словно смех мог служить юридическим доказательством жизни.
Врач кивнул, уже находясь мыслями в медицинском протоколе, где для случившегося найдутся допустимые слова. Остановка дыхания на фоне приступа, острая сердечная недостаточность, внезапное ухудшение состояния, сопутствующие факторы; Вера знала эту власть формул и почти завидовала ей. Формула не обязана вмещать странную строку в корректуре, имя Аксиньи, дореформенную букву, чужой голос в горле женщины, никогда не ездившей на Пинегу.
Когда тело Ирины Сергеевны закрыли, а сотрудников вывели в коридор, Вера осталась у стены с чужой архивной пылью на пальцах. Ей предложили воду, от которой она отказалась, затем всё-таки взяла пластиковый стакан, поскольку отказ выглядел бы лишней выразительностью. Вода была тёплая, с привкусом кулера. Она сделала глоток и тут же вспомнила строку: “в ложке воды дрожит”. Стакан оказался в урне раньше, чем мысль успела стать страхом.
Материалы на столе накрыли чистой бумагой, чтобы никто случайно не трогал, но первый лист Вера увидела в щели между прокладками. Тёмная строка исчезла. Остались обычные стихи, странная буква “ѣ”, помета Анны и красное редакторское раздражение на поле. Если бы она сейчас сказала о случившемся, её выслушали бы с той специальной вежливостью, какую учреждения вырабатывают для свидетелей шока. Никакой строки больше не было; возможно, её не было никогда. Возможно, сознание, натренированное на тексты, в минуту смерти само дописало к ним подходящую угрозу.
Вера знала, что такие объяснения существуют, и знала также, что они недостаточны. Недостаточность не была мистической. Она была фактической. Хранительница произнесла имя Аксиньи до того, как Вера успела прочесть его вслух, а инициалы “А. П.” прятались в виньетке настолько тонко, что Ирина Сергеевна не смогла бы разглядеть их без лупы. Чужая речь в её горле имела интонацию Пинеги, и эта интонация касалась Веры не как исследователя, а как внучки женщины, чей голос она однажды превратила в напечатанную школьную вещицу без источника.
Через час приехал следователь из районного отдела, поскольку смерть в учреждении требовала полицейского присутствия, даже если все вокруг заранее стремились придать ей медицинский характер. Его звали Антон Беляев, и это имя Вера услышала прежде, чем увидела самого человека: кто-то в коридоре произнёс “Антон Олегович”, после чего в её памяти поднялась старая университетская аудитория, семинар по источниковедению, высокий студент с бесконечно усталым видом и привычкой задавать преподавателям вопросы, от которых те начинали сердиться. Они не были друзьями, хотя несколько раз пили кофе после занятий; не были влюблены, несмотря на усилия однокурсниц придумать им биографию; не были чужими, поскольку люди, когда-то вместе читавшие древние описи под осенним дождём за окном, сохраняют странное право узнавания.