Антология – Только это теперь и важно (страница 10)
Прошла дождливая зима. В сквере расцвели магнолии. Наступила весна. Письмо стало мягче, углы конверта закруглились. Руй-Мигель знал каждую складку, каждое пятнышко на бумаге. Чувствовал тепло, исходящее от конверта.
В супермаркете он узнал его сразу. Мужчина стоял у полки с консервами, изучал этикетку на банке тунца. Узкие плечи. Голова наклонена влево. Руй-Мигель замер с корзинкой в руках. Письмо лежало во внутреннем кармане куртки. Мужчина повернулся. Их взгляды встретились. Моргнул. Отложил банку с тунцом обратно на полку.
Руй-Мигель медленно достал письмо. Конверт выглядел старым, потрепанным, но целым. Адресат посмотрел на письмо, потом на почтальона. Ждал.
Секунды растягивались. Из динамиков играла босанова. Реклама йогурта. Руй-Мигель держал письмо в вытянутой руке, на полпути между собой и адресатом. Его пальцы не разжимались.
Он думал о пустой квартире в доме 347 на улице Алегриа. О сотнях одинаковых маршрутов. О привычном весе в сумке. О завтрашней пустоте.
Адресат сделал шаг вперед, протянул руку. Руй-Мигель отдернул письмо и прижал его к груди. Они стояли так несколько мгновений – два человека у полки с консервами, а между ними три месяца.
Руй-Мигель кивнул, повернулся и направился к выходу. Корзинка осталась на полу. Спрятал конверт в карман. Письмо грело грудь сквозь тонкую рубашку. На улице моросил дождь. Руй-Мигель застегнул куртку до подбородка, проверил, надежно ли спрятано письмо.
Завтра утром он снова возьмет его с собой. Пройдет мимо пекарни, через сквер, вдоль трамвайных путей.
Дождь усилился. Он положил руку на карман и поспешил домой. Надо было купить молока.
Вечер трудного дня
Утром автобус пришел чуть раньше обычного. В морозы так бывало часто – может, чтобы двигатель не остыл, а может, просто водитель не любил стоять на месте.
Мы уже ждали его у дороги, сбившись в кучу. Рабочие – молча курили, втянув головы в воротники. Я стоял чуть в стороне, чертил носком ботинка по насту – будто что-то писал. Ноги замерзли почти сразу – как только пришел, но я все равно стоял на месте, лишь немного переминаясь с пятки на носок. Рядом кто-то покашливал, но никто особо не разговаривал. Дышали, пар шел изо рта, смешиваясь с табачным дымом, скрипели подошвы.
Когда старенький «Львовский» вынырнул из темноты и с рывком встал у обочины, в нас будто включили звук. Все разом заговорили, подались вперед. Забирались быстро, почти весело – с гулом, короткими репликами, внося с собой мороз, снег на воротниках и дыхание стылой улицы. Один стукнулся плечом, другой подбросил вперед сумку.
Я, как всегда, пробрался вперед и нырнул за металлическую трубу, которой шофер открывал дверь. Там, в углу, рядом с кабиной, дуло теплом от печки. Я встал боком, прижался плечом к перегородке и уставился в лобовое стекло. Дорога уходила в темноту. Снег валил большими хлопьями, прилипал к стеклу и тут же исчезал под движением дворников – тяжелых, с ресницами наледи по краям.
Как только все уселись, двери с лязгом захлопнулись, и шофер, не оборачиваясь, включил кассетник. Обычно с другими водителями по салону гремел шансон – про зону, вольных голубей, коварных баб и широкую душу зэка.
А у этого, очкастого, было что-то совсем другое. Он не разговаривал с пассажирами, не шутил. Просто включал свое и, как я, молча уходил в дорогу.
Я не знал названий песен, но узнавал их по первым аккордам. Говорили, что этот водитель – битломан. Что он слушает только «Битлз», больше ничего. Музыка была волшебной. Я не понимал слов. Но смутно догадывался, о чем она. Это было лучшее, что бывало со мной по утрам.
Сначала обычно играла та, где голос будто плывет в пустоте – медленно, тихо, как будто из другого мира. Я узнавал ее с первых аккордов. Слова шли сквозь гул мотора, и я уже не слышал, как кто-то кашлял или шаркал ногами сзади. Когда за рулем был он, я всегда радовался. По-настоящему. Внутри становилось тише. Вся дорога укладывалась в двенадцать песен. Иногда – больше, если приходилось пропускать встречные машины на переезде через ГЭС. Но чаще – ровно двенадцать. На двенадцатой песне – остановка у школы. Я всегда выходил один. Остальные ехали дальше – на судоверфь, на смену.
Иногда я представлял, что мы не на автобусе, а скользим среди погибших планет. И что водитель – не человек, а просто какой-то голос, который знает, когда повернуть. И что он включает эти песни не потому что любит, а потому что больше в этом мире ничего не осталось.
Вправо-влево, вправо-влево – дворники сметали снег с лобового, и в черноте утра это походило на огромный метроном. Такой стоял у нас в кабинете физики – с тяжелым маятником и щелкающим звуком, как будто время нарочно замедляли.
На второй песне я уже расслабился – облокотился спиной на перегородку и взялся руками за поручень под лобовым. Он был чуть шершавый, с лысеющей обмоткой, иногда подрагивал на кочках. Мне не нужно было держаться – но я все равно держался, просто так. Как будто это удерживало меня внутри этого утра, пока не кончится музыка.
Следующая была моя любимая – та, где голос тянется лениво, как будто поет кто-то, кто только что проснулся и не хочет вставать. Я не знал ни слова, но всегда ждал именно ее. Под нее хотелось просто стоять и слушать. И ничего больше. Но все равно каким-то внутренним чутьем знал: эта песня – про то, как можно ничего не делать. Просто стоять, смотреть вперед, слушать, как поют чужие люди. И ехать.
На двенадцатой песне автобус начал сбавлять ход. Сначала незаметно – просто что-то сдвинулось в моторе, изменилась вибрация. Потом – длинный выдох тормозов, скрип, рывок. Музыка все еще играла. Я всегда надеялся, что успеет доиграть до конца. Иногда – да. Иногда – нет. Сегодня песня обрывалась прямо на фразе. Хуже, чем снег за шиворот. Я проскользнул из-под поручня, пробормотал «спасибо» и выглянул наружу – в этот тревожный, холодный космос. На остановке никого, только кусты в сугробах и бетонный забор с ржавым проломом. Я спрыгнул вниз – на жесткий наст, услышал хруст под ботинками. Дверь лязгнула, и автобус тронулся дальше.
Я стоял и смотрел, как он уходит в темноту – с огоньками за мерзлыми окнами, с песней, которая все еще звучала внутри. Затем повернулся и пошел к школе.
В раздевалке пахло ботинками и мокрой одеждой. Я стоял у батареи, стягивал с себя куртку. Пацаны из параллельного класса сидели под вешалками – посмеивались, толкали друг друга плечами, переглядывались. Мне не нужно было смотреть – и так было понятно, про кого. Я уже напрягся. Это был не первый раз.
Потом подошел Климов.
Почти на голову выше меня, с тонким вытянутым лицом и короткой челкой. Глаза – в своей обычной полуулыбке:
– Ты правда дедушку – лопатой? – сказал он негромко, но так, чтобы все слышали. – Говорят, по башке – и в подпол.
Он усмехнулся и добавил, уже ближе:
– Рыжий, тебя вообще пускать в школу можно?
Я не ответил. Сердце заколотилось, но я все равно встал. Резко, почти не думая. Он не ожидал – на секунду отшатнулся.
Толкнул меня – сбоку, слегка. Я толкнул в ответ. Попал в плечо. В висках сразу застучало. Никто не смеялся. Стало тихо. Даже в коридоре, казалось, все стихло.
Зазвенел первый звонок.
– Ну, конопатый, жди теперь, – прошипел Климов и пошел на урок.
На литературе меня вызывали к доске – я не слышал вопросов. Просто вышел, взял мел и стал писать, что запомнил из прошлого параграфа. Пальцы дрожали, а внутри будто звенело. В итоге получил трояк. В классе на меня никто не смотрел – я сидел молча, стараясь не дышать слишком громко. Казалось, если выдохну чуть сильнее – все сразу заметят. К концу урока немного отпустило.
На перемене я стоял у стены, возле кабинета математики. Вокруг все металось – кто-то смеялся, кто-то бегал с пакетом на голове, кто-то кричал из-за угла: «Верни, дура!» Кто-то шлепал по затылку, кто-то догонял, кто-то что-то жевал. Мир шел своим чередом – без меня. Я просто стоял, ни с кем не говорил. Не пытался даже смотреть по сторонам. Дождался звонка – и только тогда вошел в класс.
На следующей перемене Мишка из шестого «В» дернул меня за рукав и сказал:
– Эй, пойдем, тебя там зовут.
Я ничего не ответил. Слова будто застряли в горле. Ноги понесли сами, тяжело, словно во сне. Уже понимал, что будет. Это чувствовалось – по взглядам, по пустому коридору. На лестничном пролете собралась толпа. Притихшая, как перед чем-то важным. Среди них – Серега Тюлькин. Тюль. Длинный, тощий, глаза бегают. Было видно, что не сам решился. На него просто ткнули. Может, пригрозили.
Он сглотнул и вышел вперед.
– Сейчас получишь за все, – вскрикнул как-то неуверенно.
Молча шагнул ближе. Внутри словно переклинило. Уже не слышал ни голосов, ни себя. Двигался, как будто не я, а кто-то другой. Наклонился, рванул в ноги, схватил за щиколотки и ударил головой в живот – резко, как только мог. Он взмахнул руками – и завалился назад.
Толпа зашумела, когда я сел ему на грудь и принялся бить – коротко, по лицу, обеими руками. Он визжал, извивался, как угорь. Слезы, мелькание лица. Все замолчали и просто смотрели.
Кто-то дернулся ко мне, будто хотел оттащить.
– Да не лезь, псих же! Укусит, – послышался голос.
Я продолжал. Все сместилось – звуки, лица, свет. Словно в горячке. Руки били сами. Остановиться было уже невозможно. Ни страха. Ни жалости. Один сплошной гул.