АНОНИМYС – Дело Саввы Морозова (страница 25)
– А это я квасу холодного вчера дернул, – соврала Ника. – Вот голос и сел. Но не болит совсем ни капельки, честно-честно.
Доктор, однако, велел ей показать горло. Втайне надеясь, что этим дело и ограничится, Ника послушно открыла рот. Доктор недолгое время изучал открывшуюся перед ним картину, вид у него сделался озабоченным.
– Н-да, – сказал он, – горло у нас красное. Давай-ка легкие послушаем…
И он взялся за стетоскоп. Мозг у Ники работал лихорадочно.
– Что сидишь, – сказал доктор, – поднимай рубашку.
И выжидательно посмотрел на пациента. Тот, однако, оголяться не спешил.
– Доктор, – просипел жалобно, – а можно прямо через рубашку меня выслушать? Уж очень я щекотки боюсь, прямо со мной припадок может сделаться.
– Через рубашку? – переспросил Селивановский, лоб его прорезала задумчивая морщина. – Ну, давай через рубашку, что с тобой поделаешь.
Когда стетоскоп коснулся груди Ники, хоть и через рубашку, ей почудилось, что он как-то странно замер и даже завибрировал. Но это она списала на свое волнение, тем более что врач осмотрел ее довольно быстро и деловито.
– Ну, что ж, – сказал, – хрипов в легких нет, бронхи как будто тоже здоровы. Но надо лечиться, чтобы воспаление не опустилось дальше. Ты пока полежи, я выйду, выпишу тебе рецепт: будешь пить микстуру и горло полоскать.
И он оставил Нику в одиночестве. Та наконец выдохнула с облегчением: кажется, эскулап ничего не заметил. Даже погордилась собой немного – ловко это она выдумала со щекоткой. Впрочем, долго гордиться ей не пришлось – в дверь постучали.
Это ее удивило – чего стучать-то, чай, не ночь-полночь, открывай да заходи!
– Открыто, – сказала, – входите.
Дверь раскрылась, и в комнату вошел сам Савва Тимофеевич, а за ним – и доктор Селивановский.
– Ну, как здоровье, Никанор? – спросил Морозов без улыбки и как-то так странно выделил голосом имя камердинера, что у того не по-хорошему заныло сердце.
– Крайне странная история, – заметил доктор. – Я, видите ли, врач опытный, но такого со мной еще не случалось. Пришел лечить молодого человека, а он при ближайшем рассмотрении оказался барышней…
Услышав такое, Ника, как была, в одной нижней рубашке, бросилась к окну. Второй этаж, высоко, но уж лучше шею себе сломать, чем такой позор терпеть!
Однако выпрыгнуть в окно ей не удалось, Савва Тимофеевич перехватил ее крепкими своими ручищами и посадил обратно на кровать.
– Сиди тихо, – предупредил он. – Еще раз дернешься – свяжу!
Потом посмотрел на доктора. Вообще-то Морозов был удивлен не меньше эскулапа, он ведь и сам не знал, что под видом мальчишки Никанора работает у него красная девица.
– Как же она к вам проникла? – удивился Селивановский. – И главное, зачем?
Как проникла – это отдельная история, а вот зачем – это как раз и предстоит выяснить. Он бы хотел попросить уважаемого доктора, чтоб то, что тут сегодня случилось, оставалось бы между ними. То есть по возможности ни одной живой душе.
– Буду нем, как могила, – пообещал врач. – Однако рецепт оставлю: вашей барышне-крестьянке, кем бы она там ни была, необходимо лечение.
Мануфактур-советник сердечно поблагодарил доктора, и тот, несколько озадаченный, покинул комнату. Савва Тимофеевич сел на стул рядом с кроватью, посмотрел на Нику чрезвычайно внимательно и проговорил:
– Ну, рассказывай, Никанор, как ты дошел до жизни такой, что из мальчишки в девчонку перекидываешься без стыда и совести.
– Да не перекидываюсь я… – начала было Ника, но, посмотрев в глаза Морозову, умолкла.
Случилось все-таки то, чего она опасалась. И случилось, кажется, в худшем виде. Что можно ответить на такой прямой вопрос? Что не сама по себе втерлась она к Савве Тимофеевичу в доверие, а по наущению статского советника Загорского? Во-первых, не поверит он, скорее всего, а во-вторых, вранье это будет: ничего ей Загорский не говорил насчет того, чтобы лезть в дом Морозова, а, напротив, говорил, чтобы никуда не лезть. Она не послушалась – и вот сидит тут, как дурак на именинах. Да и что это значит – сказать про Загорского? Это значит выдать его со всеми потрохами, предать, когда он ей поверил. Нет, дорогие мои, совершенно это невозможно, просто никак.
Но что-то ведь все равно сказать надо, иначе явится сейчас полиция, городовой возьмет ее в наручники, а там следствие, суд – да и вперед на каторгу. А что такое каторга, знала она отлично. Время от времени появлялись на Хитровке бежавшие с каторги люди, и были это люди совсем отдельные, отличавшиеся даже от старых воров. Что-то вынуто было из этих людей, вернее всего – душа, из-за чего пребывали они большую часть времени в странной задумчивости, словно внутрь себя глядели, искали что-то – и не могли найти.
– Есть две каторги – плохая и хорошая, – говорил один такой сбежавший, приняв на грудь столько водки, что хватило бы взвод солдат упоить до смерти, а у него только глаз сверкал чуть сильнее обычного. Был он каторжным первого разряда, то есть в его случае – бессрочным. И умереть должен был на каторге, но чудом сбежал. Как именно выглядело это чудо, никто не спрашивал, боялись.
Плохая каторга, по словам каторжанина, состояла в том, что люди ели друг друга. А хорошая – это когда помирали так, без съедания, от одних только от естественных причин.
Слова эти ужаснули Нику. Снились ей потом страшные сны, как бритые каторжане чинно садятся друг напротив друга, отрезают один у другого руки, ноги и отдельные части тела и, пожелавши друг другу приятного аппетита, начинают чинно есть отрезанные куски, перемазывая лица и рты в красной жидкой крови и желтоватом жире.
Не выдержав наконец таких видений, она обратилась за окончательными разъяснениями к дяде, Авессалому Валериановичу Петухатому.
Дядя Авессалом Валерианович успокоил ее, сказав, что слова о поедании друг друга есть, очевидно, не более чем символ плохого отношения, вспомнил даже фразу, приписываемую какому-то старинному монаху: «Русские люди друг друга едят и тем сыты бывают». В действительности же ни о чем подобном речи быть не может, людоедов не потерпели бы даже на каторге.
После этого Ника немного успокоилась, и кошмары перестали ее терзать. Но даже и так, без людоедства, то, что рассказывали о каторге знающие люди, было вполне достаточно, чтобы до икоты напугать любого, в ком имелось хотя бы самое малое воображение. У Ники воображение было богатое, так что она для себя еще какое-то время назад определила, что лучше уж умрет, чем пойдет на каторгу. Сейчас, однако, умирать ей совсем не хотелось, сейчас надо было выкручиваться.
– Я… – Она потупила глаза. – Вы меня лучше убейте, Савва Тимофеевич, только не думайте, что я вас обворовать пришла.
А зачем же она пришла в таком случае?
– Я… – Она все никак не могла поднять на него глаз, губы у нее шевелились с трудом, будто свинцом налились. – Я… вы меня только не браните, пожалуйста… А дело-то в том, что я… что полюбила я вас без памяти!
Последние слова она выкрикнула, как будто в бреду. Тут же схватилась за голову, отвернулась, упала на постель. Худенькие плечи ее вздрагивали. Ошарашенный Морозов несколько секунд смотрел на нее с изумлением.
– Ты что, ты плачешь, что ли?
Она шмыгнула носом.
– Плачу, – сказала сердито, – а то не видно, что ли? Вот до чего вы меня довели, такие слова говорю взрослому женатому человеку, совсем стыд потеряла. А только знаете что?
Она повернулась к нему лицом, села на кровати, глядела мокрыми глазищами так, что оторопь брала.
– Сердцу-то не прикажешь, Савва Тимофеевич. Люблю я вас, люблю и за ради вас на все готова, а не только мальчишкой прикинуться…
Видя, что он еще колеблется, может, хочет ей поверить, да боится, сомневается, она схватила его руку, большую, теплую купеческую руку и порывисто прижала к маленькой своей девичьей груди.
– Слышите, как сердце бьется? – прошептала она. – Это оно из-за вас бьется. Из-за вашей суровости, что не хотите вы меня замечать…
Морозов заморгал ресницами, на миг лицо у него сделалось растерянным. Однако в следующее мгновение он опомнился и вырвал у нее руку. Дышал тяжело, хмурился, хотел погрозить кулаком, но Ника такое жалостное лицо сделала, что передумал.
– С ума сошла! – сказал он сердито. – Ребенок, девчонка, какая еще тебе любовь? Нос не дорос, да и вообще…
Что это за «вообще», он не знал, знал только, что все происходящее неверно, неправильно и должно быть пресечено прямо сейчас, потому что чем дальше, тем вся эта история становится для них обоих опаснее.
– Выгоните меня теперь? – заплакала Ника, закрывая лицо руками, а сама тихонечко подглядывала за купцом. – На Хитровку отправите? В полицию меня сдадите, да? Не гоните, ради Христа, на Хитровке мне смерть, меня там Шило зарежет.
Савва Тимофеевич только отмахнулся с досадой. Никуда он ее не сдаст и никуда не погонит, разумеется. Однако ситуация дурацкая: как, интересно, ее угораздило в него влюбиться?
– Увидела – и влюбилась, – упрямо отвечала Ника.
Морозов только руками развел: глупость, глупость несусветная! Да как это в него можно влюбиться, что он за Аполлон такой?
– А как в вас другие женщины влюблялись? – ядовито спросила Ника. – Жена ваша как влюбилась, актерка Желябужская – как, да и другие-прочие?
Морозов опять нахмурился: что-то уж больно много она о нем знает! Она кивнула: много, очень много. Она ведь не сразу к нему пришла, следила сперва, сведения собирала. А что влюбиться в него можно, это любой скажет. Он ведь собой видный, добрый, умный – как не влюбиться?