18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анна Залевская – Агония света (страница 1)

18

Анна Залевская

Агония света

Агония света.

Глава 1. Дно

Я пришла на мост, когда солнце уже умирало.

Оно истекало кровью в чёрной воде — багровые потёки расползались по ряби, словно рана, которую некому исцелить. Я смотрела на это и чувствовала странное, горькое родство. Мы с этим закатом были похожи. Оба догорали. Оба никому не были нужны.

Ветер трепал мой плащ — старый, чужой, украденный с чьего-то огорода месяц назад. Под ним — платье, которое я не стирала так давно, что оно намертво пропиталось запахом подворотен: сыростью, дымом, чужим потом. Я помнила времена, когда одежда пахла лавандой. Мама всегда клала в сундук мешочки с сушёными цветами. «Чтобы ты пахла летом, моя Эли», — говорила она.

Мама. Я запретила себе думать о ней. Но мысли не слушались. Они вообще никогда не слушались — чужие мысли, чужая боль, чужие страхи. Они лезли в мою голову без стука, как непрошеные гости, и оставались там гнить.

Я подошла к самым перилам. Пальцы легли на холодный камень. Внизу, в тридцати футах подо мной, вода билась о каменные опоры — жадно, нетерпеливо. Она ждала.

Наклонившись, я увидела своё отражение.

Из воды на меня смотрела чужая женщина.

Я помнила себя другой. Тоненькая девочка с пепельными косами, которые мама заплетала, напевая глупые песенки. У той девочки был смех — звонкий, как колокольчик, и глаза чистого небесного цвета.

Сейчас из реки глядело существо с заострившимися скулами, обтянутыми восковой кожей. Глаза запали так глубоко, что казались двумя чернильными провалами — проклятие всегда проступало в минуты сильных чувств, выедая голубизну из радужки. Под этими глазами залегли тени — не синяки недосыпа, а нечто иное. Следы чужой боли. Я носила их, как медали. Вернее, как клеймо.

Висок пересекала тонкая голубая нить вены, пульсирующая даже сейчас — слишком близко к поверхности, слишком заметно. Я выглядела так, будто меня можно разбить одним прикосновением. Хрупкая. Прозрачная. Фарфоровая кукла, которую выбросили за ненадобностью.

Я подняла руку к лицу. Рукав плаща соскользнул, обнажив запястье. Даже в сумерках было видно — оно всё исполосовано. Не порезы, нет. Это были чужие раны. Когда я вытягивала боль из умирающих и больных, их увечья иногда отзеркаливались на моей коже. Вот этот рваный шрам — девочка, попавшая под телегу. Вот этот ожог — старик-погорелец. А вот эти три параллельные линии — женщина, которую ревнивый муж полоснул ножом. Я спасла её. Она выжила и ушла к нему обратно. А шрамы остались у меня.

Я вела счёт. Неосознанно, как другие считают дни до праздника. Сто сорок три человека. Сто сорок три раза я вбирала в себя чужое страдание, чтобы подарить им облегчение. И знаете, что я получила взамен?

Ни одного «спасибо».

Нет, я не ждала благодарности. Я вообще ничего не ждала. Но когда та самая женщина, которую я вытащила с того света, закричала «Ведьма!» и швырнула в меня камнем… что-то во мне сломалось. Не сердце — сердце я разучилась чувствовать. Сломался какой-то крошечный механизм внутри, который всё ещё верил, что мир можно исправить.

А потом была мама. Когда мой дар проснулся впервые, мне было двенадцать. Мама умирала от лихорадки — той, что выжигает лёгкие за три дня. Я просто держала её за руку. Просто не хотела, чтобы она уходила. И магия, дремавшая во мне, рванулась наружу. Я втянула болезнь в себя. Всю, до капли. Мамины лёгкие очистились, а мои — забились огнём и слизью. Три дня я горела в бреду, выкашливая куски чужой смерти. А когда очнулась — мама смотрела на меня не с благодарностью. С ужасом.

«Ты не моя дочь, — прошептала она, пятясь к двери. — Моя Эли умерла. Ты — тварь, что заняла её тело».

Она выгнала меня. Двенадцатилетнюю девочку, которая спасла ей жизнь.

С тех пор прошло семь лет. Семь лет скитаний, ночёвок в канавах, побоев, голода и бесконечного, изматывающего служения людям, которые плевали мне в лицо. Я лечила их тайком, по ночам, как воровка. Прокрадывалась в лачуги бедняков, касалась их гноящихся ран, вбирала в себя их боль и убегала прежде, чем они проснутся и увидят «чудовище». Я была тенью. Призраком. Никем.

И вот теперь я стою на мосту.

За моей спиной — город. Он гудит вечерними голосами: где-то играет музыка, где-то кричит пьяный, где-то плачет ребёнок. Жизнь продолжается. Она всегда продолжается — без меня.

Я кладу ладони на холодные каменные перила. Смотрю вниз. Там, в черноте, нет ничьей боли. Там нет голосов, которые зовут на помощь. Там — тишина. Вечная, глухая, обещанная тишина.

Боги, как же я устала.

Не физически — физическая боль стала моей нормой. Я устала от другого. От бесконечного крика внутри. Представьте, что вы носите в себе сотню умирающих людей. Они стонут, они зовут матерей, они проклинают, они просят пощады — и всё это звучит одновременно, неумолкающим хором, от которого нельзя закрыть уши. Каждый исцелённый оставляет во мне свой след. Не только шрам на коже — отпечаток в душе. Я помню их всех. Я чувствую их всех. Я — братская могила, в которой мёртвые не умирают до конца.

Вода внизу кажется такой спокойной. Она обещает покой. Не смерть — я не боюсь смерти. Я боюсь жить дальше.

Я перекидываю ногу через перила. Камень холодит бёдра сквозь ткань плаща. Ветер усиливается, бросает мне в лицо пряди волос — они выбились из пучка, как всегда. Небрежные, пепельные, почти седые в сумеречном свете. Вторая нога. Я стою на самом краю, держась только кончиками пальцев за скользкий камень.

Вдох.

Выдох.

И тогда я слышу его.

— Не смей.

Голос — резкий, стальной, как лезвие клинка. Он разрывает тишину моста, и я вздрагиваю, чуть не соскользнув раньше времени. Пальцы сами сжимаются крепче. Я оборачиваюсь.

Он стоит в десяти шагах от меня. Высокий, в тёмном мундире, с серебристыми искрами на кончиках пальцев — магия? антимагия? — и смотрит прямо на меня. Я не вижу его лица, только силуэт, подсвеченный последними лучами заката. Но этот силуэт излучает силу. Приказ.

— Отойди от края, — говорит он. Не просит. Приказывает.

— Уходите, — хриплю я. Мой голос — как скрежет несмазанной двери. Я забыла, когда говорила в последний раз. — Пожалуйста. Просто уйдите.

— Нет.

Он делает шаг ко мне. Я качаю головой и разжимаю пальцы.

Падение — это секунда. Может, две. Но для меня оно растянулось в вечность. Ветер рванул волосы вверх, плащ взметнулся крыльями, а в голове — тишина. Первая настоящая тишина за много лет. Я закрыла глаза и улыбнулась. Наконец-то.

А потом что-то ударило по мне — нет, не по телу, по самой магии внутри. Резкий, электрический разряд, который погасил крики в моей голове, как гасят свечи. Я распахнула глаза и увидела серебряную рябь, обволакивающую моё падающее тело. Чужая сила. Она душила мою магию, и вместе с ней — чужую боль. Впервые с двенадцати лет я почувствовала “ничего”.

Тишина. Не та, что ждёт после смерти. Другая. Живая.

Я ударилась о воду, но удар смягчило серебристое свечение. Ледяная река сомкнулась надо мной, а потом — рывок. Чьи-то руки, сильные, безжалостные, схватили меня за шиворот и потащили наверх. Я не сопротивлялась. Я не могла. Я всё ещё тонула в этой невозможной тишине.

Берег. Мокрая трава. Меня швырнули на землю, перевернули на спину. Вокруг — звёзды, первые, робкие, проступающие в темнеющем небе. И над ними — он. Человек, склонившийся надо мной. Его лицо всё ещё скрыто тенью, но я вижу, как на его коже гаснут серебряные искры, как тяжело он дышит. С его волос капает речная вода. Он что-то говорит — кажется, ругается.

А потом он наклоняется ниже, и я слышу сквозь звон в ушах:

— Жить, дура… Жить надо.

Голос срывается. В нём не холод приказа. В нём ярость. И что-то ещё. Что-то похожее на страх.

Он выпрямляется, отворачивается. Я протягиваю руку — зачем? Чтобы удержать? Чтобы спросить имя? Но пальцы хватают лишь пустоту. Его шаги удаляются по мокрой траве — быстрые, чёткие, удаляющиеся в темноту.

Я остаюсь одна. Мокрая, дрожащая, живая.

И тогда — первый всхлип. Он вырывается из груди, как зверь из клетки. Следом второй, третий. Я сворачиваюсь клубком на холодной земле, прижимаю колени к груди и плачу. Плачу так, как не плакала ни разу за семь лет — с того самого дня, когда мама закрыла передо мной дверь.

Это не благодарность. Не облегчение. Это — прорыв. Словно кто-то проткнул нарыв, и весь гной, копившийся годами, хлынул наружу. Я плачу о девочке, которая спасла мать и потеряла дом. Я плачу о ста сорока трёх людях, чью боль я ношу под кожей. Я плачу о женщине с изрезанными руками, которая боялась своего отражения. Я плачу о себе — о той, кто пять минут назад стояла на мосту и верила, что миру без неё будет лучше.

Но кто-то нырнул за мной в ледяную реку.

Кто-то — чужой, незнакомый, страшный — не дал мне умереть.

Он не спросил моего имени. Не остался, чтобы выслушать историю. Просто вытащил, бросил на берег, как ненужный улов, и ушёл. Но эта его фраза — грубая, злая — пульсирует во мне, как вторая вена.

«Жить, дура. Жить надо».

Я не знаю, кто он. Я не знаю, увижу ли его снова. Но этой ночью, лёжа на мокрой траве под равнодушными звёздами, я впервые за семь лет задаю себе вопрос не «За что?», а «Что дальше?».

И, наверное, это уже кое-что.

Глава 2. Дар

Я не помню, как добралась до города.

Ноги сами несли меня по размытой дождём дороге, спотыкаясь о корни и камни. Мокрая одежда липла к телу, волосы свисали грязными сосульками, зубы выбивали дробь — то ли от холода, то ли от пережитого потрясения. А может, от того и другого сразу.