18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анна Пейчева – Русские звезды парижского неба. Серия «Уютная история» (страница 4)

18

Лида закрывает глаза, и перед внутренним взором вырастает величественный собор святой Софии: «Светящиеся бело-восковые овалы вокруг красных язычков свечей, стены храма в теплом блеске мозаик. Тяжелые золотые одежды покачиваются на священниках торжественно и пусто. Везде эмали – фиолетовые, оранжевые, черные, зеленые – и на этих одеждах, и в убранстве икон, с которых глаза святых смотрят пристально и неподвижно»42.

Живопись настойчиво зовет Лиду, обещает спасение от всех тревожных мыслей: «Я пишу во сне, в уме, на лекциях, в трамваях, – признается она в письмах. – Мгновенье, когда кисть прикасается к холсту, вспоминается мне как блаженство, которого я лишена незаслуженно, несправедливо»43.

Мир пыльного искусства

1 декабря 1915 года Лида решилась – бросила курсы, ушла к «мирискуснику» Добужинскому44. Сразу же пришлось оправдываться перед Павлом:

«Я поступила безрассудно – пишете Вы: любовь к живописи я приняла за талант? Но как Вас убедить в том, что эта любовь совсем не абстракция, а такая же вещественность, как голод или жажда? Ван Гога свела с ума живопись, это нисколько не удивляет меня. И потом, почему Вы думаете, что у меня нет никакого таланта?.. Не первого же зашедшего с улицы берет в свою мастерскую Добужинский!»45

Увы! Очень скоро начинающая художница разочаровалась в своем выборе. Приемы мэтров безнадежно устарели. Время требовало острой, напряженной живописи; а «мирискусники» продолжали выпускать всё те же сонные городские пейзажи с изящно выписанными деревьями в слегка надменной манере «тонкого стилизма»46. Петербург, а не Петроград был на их картинах.

Размеренные уроки Добужинского казались Лиде невыносимо скучными, оторванными от реальности. Как можно часами вырисовывать виньетки, замысловатые орнаментальные завитки, когда мир переворачивается с ног на голову?

«Юбилейная акварельная выставка, – писали газеты о работах студии Добужинского в 1916 году, – мало чем отличалась от общего унылого тона, какой царит на этих выставках всегда… осенняя и в этом году была жалка… урожай весенней выставки дал очень мало зерна, но зато много соломы… обе передвижные выставки закоснели бы совсем, если бы не попытка подновить себя молодыми зачастую случайными сочленами и если бы не превосходные старые этюды И. Репина… Стоячее болото – вот два слова для определения этих и подобных им выставок, если говорить о том общем впечатлении, какое они оставляют по себе у человека, ищущего живого и смелого творчества»47.

«В живописи главное – нахальство, – сказал Лиде один насмешливый критик. – За первое десятилетие XX века художники всего мира старались разучиться рисовать. Матисс был первоклассный рисовальщик, но и он приложил все усилия, чтобы отделаться от своего искусства. С точки зрения публики, он вдруг стал рисовать, как дети. А на деле он учился тому рисунку, который был нужен для его живописных идей… Так что у вас, барышня, ничего не выйдет. Вы корректны, а на арену надо вылезать в некорректном виде. Если хотите научиться чему-нибудь, милая барышня, – поезжайте в Париж. А здесь вы только одному научитесь – не уметь работать»48.

Лидия металась. В голове – полный сумбур. Столько усилий – и всё зря! Столько шагов – и все не в ту сторону! Куда же идти теперь? Неужели и правда в Париж?

Ребята из мастерской Добужинского шепетом передавали друг другу легенду об «Улье» на Монпарнасе. Рассказывали, что в «Улье» найдет пристанище любой, даже самый бедный художник, покупающий на рынке всего лишь кусок длинного огурца49.

Позже Марк Шагал вспоминал: «Поначалу я снимал студию в тупике дю-Мэн, но вскоре перебрался в другую, более соответствующую моим скудным средствам. То была одна из ячеек „Улья“. Так называлась сотня крошечных мастерских, расположенных в сквере возле боен Вожирар. Здесь жила разноплеменная художественная богема. В мастерских у русских рыдала обиженная натурщица, у итальянцев пели под гитару, у евреев жарко спорили, а я сидел один, перед керосиновой лампой. Кругом картины, холсты – собственно, и не холсты, а мои скатерти, простыни и ночные сорочки, разрезанные на куски и натянутые на подрамники. Ночь, часа два-три. Небо наливается синевой. Скоро рассвет. Неподалеку бойни, коровы мычат, я их пишу. Так я и просиживал до утра. В студии не убиралось по неделям. Валяются багеты, яичные скорлупки, коробки от дешевых бульонных кубиков. Не угасает огонь в лампе – и в моей душе. Лампа горит и горит, пока не поблекнет фитилек в утреннем свете. Тогда я забирался к себе на чердак. Самое время выйти на улицу и купить в долг теплых рогаликов, а я заваливался спать. Попозже утром непременно являлась прислуга, непонятно зачем: то ли прибраться в студии (это обязательно? только не трогайте ничего на столе!), то ли просто посмотреть на меня. На дощатом столе были свалены репродукции Эль Греко и Сезанна, объедки селедки – я делил каждую рыбину на две половинки, голову на сегодня, хвост на завтра, – и – Бог милостив! – корки хлеба».

Но все это было до войны, думала Лида, а что сейчас делается в «Улье»? И вообще в Париже? Никто не знал ответа на этот вопрос. Сообщение с Европой прервалось. Реальный мир стал совсем жестоким.

Хотелось спрятаться в теплых мужских объятьях и забыть обо всём.

Холодная любовь

В ноябре 1916-го Лида попросила Павла навестить ее в Петрограде. Он долго мялся, откладывал визит «до первого снега». Но вот уже все в сугробах, снег валит хлопьями, а любимого все нет как нет. Наконец – телеграмма: «Не смогу».

«Сколько долгих ночей провела я, мечтая о нашей встрече, и в ответ два слова, которые, как ножом, полоснули меня по сердцу, – отвечала Лида, глотая слезы. – „Меня бог любовью наказал“, – повторяю я слова Гамсуна. За что? Не знаю… Зачем лгать перед собой и перед Вами, что я в силах переносить этот „холодный кипяток“, это солнце, которое светит и не греет? Вы „любите и не разлюбите“? Так любят игривого котенка. Не пишите мне больше, это будет лучшим доказательством Вашего доброго ко мне отношения. Все хорошо, ничего не изменилось. Вы улыбаетесь, читая это письмо? Ваша правда, в нем есть нечто смешное. Пожалуйста, верните мои письма, которые Вам, без сомнения, не нужны».

Она почти уже согласилась выйти за замуж за одного знакомого столичного искусствоведа – и тут вдруг Павел ворвался в зимний Петроград на пышущем жаром поезде. Несколько дней ревности и страсти закончились ужасной ссорой – Павел заявил, что не верит в счастливое супружество и жениться не намерен: «Любовь есть нечто противоположное так называемому „семейному очагу“», – сообщил он Лиде, профессорским жестом поправляя пенсне на переносице. А затем вернулся в Казань. Один.

Спустя пару дней, 5 января 1917 года, Лида, и без того разбитая, получила телеграмму от мачехи. Отец тяжело ранен на Румынском фронте. Лежит в госпитале, но скоро будет дома.

Вне себя от волнения, Лидия кинулась на вокзал. За месяц до Февральской революции она уехала из Петрограда – как оказалось, навсегда.

Навестив отца, отправилась в Ялту – писать «слишком красивое» море, горы – «фиолетовые, с белоснежными пятнами на вершинах», рыбацкие лодки у каботажной пристани.

Поселилась Лида в семье драматурга Сергея Найденова, который потом рассказывал Павлу: «Жила она здесь в последнее время „надрывно“, рабой настроений, рабой своенравного своего сердца… Когда наступал период увлечения ее живописью, жизнь ее становилась более ясной, осмысленной и направленной к одной цели: сделаться профессиональной художницей… Несомненно – живопись могла бы быть путеводителем ее жизненного пути, но ей убийственно мешали, прежде всего, материальные обстоятельства: ее два раза обокрали, и она ходила в платьях с чужого тела, что стесняло ее и эстетически коробило… Билась, как рыба об лед, живя уроками»50.

В Ялте Лидия и встретила Октябрьскую революцию, а затем и Гражданскую войну, отнявшую у нее отца. Капитан Никаноров, подлечившись после ранения, вступил в белую армию адмирала Колчака – как и другие офицеры 194-го Троицко-Сергиевского полка. И, вероятно, погиб в 1918 или 1919 году, сражаясь с большевиками51.

Тем временем, Павел, не получая от любимой ни строчки, всерьез забеспокоился. Бросил все свои принципы, раздобыл фальшивые документы, одолжил у друга запонки и часы для взяток по дороге; и тут получил письмо от художника Вардгеса Суренянца. Ялтинский наставник Лиды сообщал, что его ученица покинула страну – отправилась искать счастье в Константинополе, надеясь когда-нибудь добраться и до самого Парижа, где созидалось новое искусство.

Спустя несколько недель в Казань пришел конверт, обклеенный иностранными марками и испещренный штемпелями на разных языках. Знакомый почерк! «Как могло случиться, – писала Лида из Турции, – что я уехала, убежала, не простившись с тобой? О, как много я требовала тогда от жизни, как была избалована, капризна, горда! Или тогда-то я и была – я, а теперь потеряла себя, одна, отрезанная от близких, измученная ненавистью, растерянностью, недоумением?»52

Только письма – больше не осталось ничего. Черное море нерешаемых проблем простиралось между влюбленными. Лидия навсегда покинула Павла… По крайней мере, так ей тогда казалось. Но художница недооценила настойчивость молодого профессора Безсонова.