Анна Морок – Ненавижу тебя. За то, что ты мой (страница 8)
Я собрала ноутбук, спустилась в гардероб. «Аляска» — тяжёлая, братова. Молния заела, как обычно, — дёрнула два раза, застегнула до подбородка. Зонта не было, потому что утром небо было просто серым, и я решила, что обойдусь. Гениальное решение.
Крыльцо. Стена воды — не метафора. Козырёк заканчивался в метре от двери, и дальше начинался ливень, от которого «Аляска» промокнет за двадцать секунд, потому что это не Gore-Tex, а подростковая куртка Серёги из «Спортмастера», которой семь лет и которая давно не держит воду.
Народ выбегал из корпуса группками: зонты, смех, визг. Я ждала. Может, стихнет. Стояла, привалившись к стене, и смотрела, как вода льётся с козырька сплошной шторой, и капли разбиваются о бетонную ступеньку, и мелкие брызги долетают до моих кед. Рюкзак я сняла и прижала к животу — ноутбук внутри, без чехла, потому что чехол стоит две тысячи, и я каждый месяц решаю, что куплю, и каждый месяц не покупаю.
Прошло десять минут. Крыльцо опустело — все разбежались: кто в метро, кто в такси, кто к друзьям с машинами. Я стояла одна, и «Аляска» уже намокла на плечах от брызг, и холод лез в щели — в рукава, в ворот, под капюшон.
Телефон в кармане. Яндекс-погода: дождь до десяти вечера. А встреча группы в «Точке» — в пять, через сорок минут, и если я опоздаю, Тёма напишет в чат тридцать сообщений, а Волконский напишет одно — «Ждём», — и от этого одного слова я разозлюсь сильнее, чем от тридцати Тёминых.
Значит, бежать. Промокну. Переживу.
Я натянула капюшон, перехватила рюкзак покрепче и сделала шаг к ступенькам.
И услышала мотор.
Не какой-нибудь мотор — этот звук я уже знала, низкий, ровный, как будто машина не едет, а выдыхает. Тёмно-серый Porsche вывернул с парковки и подъехал к крыльцу. Остановился. Стекло со стороны пассажира опустилось — бесшумно, плавно, — и в образовавшийся прямоугольник хлынул влажный воздух.
Он наклонился к пассажирскому окну. Лицо — спокойное, как обычно. Тёмный свитер. Руки на руле — крупные, с венами, шрам на костяшках.
— Сядь в машину.
Не вопрос. Команда. Тем же тоном, каким говорят «закрой дверь». Как будто я — сотрудник, а не человек, которого он бросил три года назад.
Я посмотрела на него через завесу дождя, которая лилась между козырьком и машиной. Капли стучали по крыше Porsche — частые, дробные.
— Нет.
Он не моргнул. Не переспросил. Смотрел.
— Дождь не кончится.
— Я вижу.
— У тебя нет зонта.
— Наблюдательно.
Пауза. Дождь бил по асфальту. Внутри машины горел мягкий свет — приборная панель, экран, что-то тёплое и сухое. Я стояла под козырьком, и «Аляска» промокла уже до середины спины, и холод стекал вдоль позвоночника, и ноги в кедах были мокрые, и всё это не имело значения, потому что сесть в его машину — значит уступить. Значит принять помощь. Значит сидеть рядом с ним в закрытом пространстве, в тепле, в его запахе, в его мире.
— Морозова. Тебе в «Точку».
Это не был вопрос. Он знал — из чата, из Тёминого сообщения, из одного слова «Буду», которое он написал вчера.
— Я дойду.
— Ты промокнешь.
— Переживу.
Он смотрел на меня ещё три секунды. Потом стекло поднялось. Мотор стих. Дверь со стороны водителя открылась.
Он вышел из машины. В ливень. Без зонта.
За полсекунды дождь облепил его свитер — тёмная ткань потемнела ещё больше, прилипла к плечам, к рукам, и я увидела, как вода потекла по его волосам, по лбу, по скулам. Он обошёл машину — четыре шага, спокойных, размеренных, как будто шёл не под ноябрьским ливнем, а по залу. Открыл заднюю дверь. Достал что-то тёмное, тяжёлое.
Пальто. Тёмно-синее, длинное, кашемировое — я узнала текстуру даже на расстоянии, потому что кашемир не спутаешь ни с чем, у него мягкие, чуть ворсистые края, которые не блестят, а поглощают свет.
Он подошёл к крыльцу. Поднялся на две ступеньки. Встал рядом — под козырёк, но уже мокрый насквозь, свитер прилип к телу, и я видела линию плеч, рельеф рук, вену на шее. Вода стекала с его волос на скулы и дальше — по подбородку, по шее, в ворот. Он не отряхивался. Не ёжился. Стоял.
Расстояние между нами — полшага. Я чувствовала тепло его тела через мокрую ткань. Или мне казалось, что чувствовала. Запах — сандал — ударил не сразу, а через секунду, когда ветер повернул, и он пришёл вместе с дождём и мокрой шерстью, и это было похоже на удар под дых, быстрый, точный, от которого перехватило в горле.
Он накинул пальто мне на плечи. Не спрашивая. Не прося. Просто поднял руки и положил тяжёлую ткань на «Аляску», и пальто легло — тёплое, тяжёлое, огромное на мне, рукава свисали, воротник закрыл шею. Его пальцы на секунду задержались на моих плечах — или мне показалось, — и убрались.
— Просто надень.
Голос — тихий. Мокрые волосы на лбу. Глаза — серые, светлые, дождь на ресницах. Он стоял в мокром свитере, без пальто, под козырьком, который не спасал ни от чего.
Я открыла рот, чтобы сказать «не нужно» или «забери», и ни одно слово не вышло. Кашемир грел через мокрую «Аляску», мягко и ровно, и холод отступал, и злость — тоже, и это злило больше всего.
Он развернулся, спустился по ступенькам обратно в ливень и обошёл машину к водительской двери. Открыл. Посмотрел на меня через крышу — мокрый, спокойный, терпеливый.
Ждал.
До «Точки» — двадцать минут: метро, пешком. Под ливнем. С ноутбуком. Или четыре минуты в тёплой машине.
Я сжала зубы. Поправила пальто на плечах — оно сползало, тяжёлое, чужое, огромное, пахнущее им. Спустилась по ступенькам. Дождь ударил по лицу, по капюшону, по кашемиру. Я обошла машину, открыла пассажирскую дверь и села.
Дверь закрылась.
Тишина.
Не обычная тишина — не та, что бывает в библиотеке или в пустой аудитории. Другая. Абсолютная. Звукоизоляция — я слышала дождь, но он стал далёким, приглушённым, как будто шёл в другом городе. Стук капель по крыше превратился в ровный шорох, мягкий, почти уютный. Мир за стеклом размылся: огни, силуэты, потоки воды — всё за пределами этой машины, за пределами этого пространства, которое пахло кожей сидений и сандалом.
Я сидела и не знала куда деть руки.
Рюкзак на коленях. Пальто на плечах — я так и не сняла его, оно лежало поверх «Аляски», ворсистое, тяжёлое. Руки сжимали лямки рюкзака, мокрые пальцы на мокрой ткани. Справа от меня — центральная консоль, экран, рычаг, кнопки. Кожа сидения — мягкая, гладкая, чуть прохладная, и я чувствовала её даже через джинсы. Всё дорогое. Всё чужое. Всё — его.
Он сел на водительское. Закрыл дверь. Тишина стала ещё плотнее — двое в закрытом пространстве, мокрые, молчаливые. Капли стекали с его волос на кожу сиденья, на руль. Он не вытирался. Мокрый свитер облепил плечи и грудь, и мне пришлось отвернуться к окну, потому что смотреть на это было как смотреть на огонь — тянет, и нельзя, и тянет.
Он повернул ключ. Мотор ожил — мягко, глубоко, вибрация прошла через сиденье, через пол, через подошвы моих мокрых кед. Печка включилась — тёплый воздух пошёл из дефлекторов, сначала прохладный, потом теплее, теплее, и я почувствовала, как пальцы на ногах начали отходить, и мурашки пошли по икрам, болезненные, колючие.
Он тронулся. Плавно, без рывка, и я откинулась назад — не потому что хотела расслабиться, а потому что сиденье было наклонено так, что тело само приняло это положение, удобное, обволакивающее, чужое. Дворники смахивали воду с лобового стекла — мерно, ритмично, — и в промежутках между взмахами я видела дорогу: мокрый асфальт, красные огни машин впереди, жёлтые фонари, размытые водой.
Покровский бульвар. Пробка — машины стояли в три ряда, дождь заливал город, и все, у кого были колёса, решили ехать именно сейчас и именно здесь. Porsche встал за белым Hyundai, и я смотрела на его номер — 777, три семёрки, ирония, — и молчала. Он молчал тоже. Его руки на руле — спокойные, расслабленные: левая обхватывала сверху, правая лежала на нижней дуге. Длинные пальцы, крупные костяшки, шрам белел под лампой приборной панели. Часы на левом запястье — тонкие, круглые, с кожаным ремешком. Он не барабанил пальцами, не дёргал ногой, не тянулся к телефону. Просто ждал, пока пробка двинется.
Запах не отпускал. В закрытой машине, с включённой печкой, он усилился в десять раз: кожа сидений, мокрый кашемир на моих плечах, его одеколон, мокрая шерсть свитера. Воздух был настолько плотным, что я дышала им, — невозможно вдохнуть что-то другое.
Пробка двинулась. Он перестроился левее — одним точным движением руля, без суеты. Мимо прошёл троллейбус — огромный, залитый светом, с запотевшими окнами. Пешеход перебегал дорогу, прикрывшись папкой. Женщина тащила ребёнка за руку, ребёнок шлёпал по лужам в жёлтых сапогах. Москва за окном жила — мокрая, шумная, спешащая, — а здесь, внутри, было тихо и тепло и отдельно от всего.
На светофоре я смотрела перед собой, но периферийным зрением ловила его профиль: прямой нос, линия челюсти, мокрые волосы, которые начали подсыхать и завились на висках. Он не поворачивался ко мне. Но я знала — по натянутости воздуха, по тому, как его левая рука чуть сильнее сжала руль.
Он не включил музыку. Не спросил «как дела». Не попытался начать разговор. Просто вёз — молча, спокойно, как будто подвозить мокрую бывшую через полгорода было нормальным делом, как будто не было трёх лет.
Мои волосы, мокрые, вылезли из-под капюшона и лежали на кашемире его пальто — тёмные пряди на тёмно-синей ткани. Я заправила их обратно, и пальцы коснулись воротника — мягкого, тёплого, — и под воротником был запах, тот самый, сандаловый, не из магазина, а его, через ткань, через тепло, через три года, и я убрала руку так быстро, как будто обожглась.