18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анна Лошерье – Глубже чем море 2 (страница 3)

18

Я отняла ладонь от стекла.

На акриле остался влажный отпечаток — пять пальцев и ладонь, с тонкой светлой линией шрама посередине, — и он держался секунду, две, три, медленно тая, испаряясь, исчезая, пока стекло снова не стало чистым и холодным, как будто меня здесь и не было.

Через три дня он войдёт в этот зал.

И я понятия не имела, кем буду стоять напротив него, — директором Соколовой, которая построила всё это сама, или той девушкой с тридцатью килограммами за спиной, которая когда-то поднялась не на ту яхту и потеряла из-за этого голову.

Я выключила в галерее последний свет и пошла наверх, в кабинет, где меня ждали четыре миллиона евро, которых у меня не было, и три дня, которых мне не хватало, и одно имя, которое я так и не смогла вычеркнуть.

Прошлое не возвращается, говорят они.

Лжецы.

Глава 2. Стекло и

вода

Есть три способа войти в чужую жизнь.

Первый — через дверь. Постучать, попросить, ждать, пока тебе откроют. Самый честный. Самый медленный. Самый ненадёжный, потому что он зависит от человека по ту сторону двери, а люди по ту сторону двери непредсказуемы — особенно те, кому ты однажды дал повод эту дверь запереть.

Второй — через окно. Воспользоваться моментом, застать врасплох, проникнуть туда, где тебя не ждали. Быстро. Эффектно. И, как правило, заканчивается тем, что тебя выставляют тем же путём, каким ты вошёл, только быстрее.

И третий.

Третий способ — купить здание.

Я выбрал третий. Я всегда выбираю третий. Не потому, что он самый красивый, — он не красивый, в нём нет ничего красивого, — а потому, что он работает. А я человек, который интересуется только тем, что работает.

По крайней мере, так я говорил себе. Стоя на верхней палубе «Meridian», в восьми кабельтовых от берега, глядя на огни лигурийского побережья и на одно конкретное светящееся пятно в этих огнях — стеклянный купол, который не был похож ни на что вокруг, который висел над тёмной кромкой воды, как капля света, как что-то, что не должно было существовать и всё-таки существовало, — я повторял себе это снова и снова.

Это работает.

— Она уже знает, — сказал Дамир.

Я не обернулся.

— Знаю.

— Сегодня. Около полудня. — Дамир подошёл и встал рядом, на почтительном, годами выверенном расстоянии — достаточно близко, чтобы говорить тихо, достаточно далеко, чтобы я не чувствовал себя под наблюдением. За одиннадцать лет он научился этой геометрии в совершенстве. — Финальный список ушёл к ней утром. Ринальди показала ей. Реакцию я не знаю. Но знаю, что после этого она отменила обед и заперлась в кабинете на два часа.

— Она пыталась снять нас со списка.

Это не был вопрос.

Дамир помолчал.

— Откуда вы знаете?

— Потому что я знаю её.

Я знал. В этом и заключалась проблема — единственная, которую я за три года так и не научился решать, хотя решал задачи и посложнее, перестраивал компании, переписывал балансы, двигал капитал через границы так, что от него оставался только чистый, упорядоченный результат. Я мог сделать почти всё. Я не мог только одного: перестать знать Нику Соколову.

Знать, что она прочитала строчку и в первую секунду перестала дышать. Знать, что её большой палец нашёл шрам на левой ладони. Знать, что она сказала «сними его» — теми самыми словами, тем самым тоном, ровным и тихим, который у неё означает, что внутри всё горит. Знать, что ей это не удалось. Знать, что она провела вечер в галерее, у стекла, разговаривая с осьминогом, потому что осьминог не задаёт вопросов и не требует объяснений, в отличие от людей. В отличие от меня.

Я знал её так, как знают вещь, которую сам себе запретил. Издалека. По косвенным признакам. По отчётам.

— Вы могли войти иначе, — сказал Дамир.

И вот тут я обернулся.

Дамир редко позволял себе такое. За одиннадцать лет — может, раз пять. Он был не из тех, кто даёт советы; он был из тех, кто их выполняет, причём раньше, чем ты успеешь их сформулировать. Если Дамир что-то говорил вслух, это означало, что он считает важным сказать это вслух, — а к мнению человека, который шесть дней в неделю молчит, стоит прислушиваться, когда он наконец открывает рот.

— Как иначе, — сказал я.

— Вы могли позвонить.

Простое слово. Два слога. Позвонить.

Я отвернулся обратно к берегу. К светящемуся пятну над водой.

— Три года назад, — сказал я, — я мог позвонить. Год назад я мог позвонить. Полгода назад. — Я смотрел на купол. — В каждый из этих дней я мог взять телефон, набрать номер, который не менялся, потому что я проверял, и сказать: Ника. И что дальше, Дамир?

Он не ответил. Это был не тот вопрос, на который у него был ответ.

— Дальше — пауза, — сказал я. — Дальше она ждёт, что я объясню три года молчания. А я не умею объяснять три года молчания. Я умею строить мосты. Я не умею говорить о том, почему я их сжёг.

Море под бортом было чёрным и спокойным. Где-то внизу, под этой чёрной спокойной поверхностью, шла жизнь, которую она изучала, — тёмная, текучая, разумная, ничего общего с миром, в котором жил я. Может, в этом всё и дело. Может, я с самого начала был сушей, а она — водой, и единственное, что нас держало, — узкая полоса прибоя, на которой мы стояли те сорок два дня. А потом прилив ушёл. И мы остались каждый в своей стихии, и звонок ничего бы не изменил, потому что звонком не отменишь физику.

Так я себе говорил.

Я хорошо умел говорить себе.

— Кофе, — сказал я. — И досье по совету фонда. Реннер, Бьянки, Себастьяно Фонти. Всё, что есть. К утру.

— Уже на столе в кабинете. — Дамир сделал паузу — ровно такую, после которой обычно следовало то, ради чего он, собственно, и затевал разговор. — Алекс.

— Что.

— Зачем мы здесь.

И вот это был хороший вопрос.

* * *

Я мог бы ответить ему ложью. У меня их было несколько, отполированных, готовых к употреблению, я носил их с собой, как запасные ключи.

Это диверсификация. Морская инфраструктура — растущий сектор, государственно-частное партнёрство, налоговые преференции, репутационный капитал. Чистая правда, между прочим. Каждое слово выдержало бы проверку любого совета директоров. Джеймс именно так и описал сделку партнёрам в Лондоне — морская инфраструктура, растущий сектор, — и партнёры закивали, потому что цифры сходились.

Цифры всегда сходятся, когда не хочешь говорить правду.

Правда была проще и не сходилась ни с чем.

Полтора года назад — нет, раньше, надо быть точным, я ценю точность, — два года и три месяца назад мне на стол лёг квартальный отчёт по одному из европейских фондов, за которым я следил. Я следил за многими фондами. Это часть работы. Но за этим я следил иначе, и Дамир это знал, и я знал, что он знает, и мы оба никогда об этом не говорили.

Фонд Фонти.

В отчёте была цифра. Одна цифра — кассовый разрыв после смерти Карло Фонти и выхода семьи. Дыра, в которую через восемь, максимум десять месяцев должно было провалиться всё: исследовательская программа, штат, недостроенный центр на лигурийском берегу, в который она — я читал это в открытых источниках, я не следил за ней, я просто читал то, что публиковали, есть разница, я держался за эту разницу, — в который она вложила четыре года жизни.

Одна цифра.

Я смотрел на неё, наверное, целую минуту. А потом сделал то, что умею. Перевёл деньги. Через структуру, которая не вела ко мне, — благотворительный траст в Лихтенштейне, потом ещё один, потом фонд-прокладка, зарегистрированный так, что концов не найти без судебного ордера и большого желания. Анонимно. Без записки. Без условий. Просто закрыл дыру и стал ждать следующего отчёта.

В следующем отчёте была другая цифра. Поменьше. И ещё через квартал — ещё.

Я закрывал их по одной. Два года. Тихо. Как закрывают за собой двери в доме, где спит ребёнок.

Я никогда не считал это благотворительностью. Благотворительность — это когда ты даёшь и хочешь, чтобы об этом знали, хотя бы один человек, хотя бы ты сам в зеркале. А я не хотел, чтобы об этом знал кто-нибудь. Особенно она. Я просто не мог смотреть на цифру и знать, что у меня есть способ сделать так, чтобы её не было, и ничего не делать. Это было выше моих сил. Это, кажется, было единственным, что было выше моих сил.

А потом умер последний барьер.

Доля семьи Фонти зависла в наследственном споре. Себастьяно Фонти, племянник Карло, человек, которого покойный держал на расстоянии вытянутой руки и, как я подозревал, не зря, не мог решить, что с ней делать, — продать, удержать, использовать как рычаг. Полгода она висела в воздухе, эта доля, и пока она висела, центр был уязвим. Кто угодно мог её перехватить. Кто угодно мог зайти через неё в её дело и начать диктовать.

И я понял очень простую вещь.

Анонимно закрывать дыры я мог бесконечно. Но защитить её на самом деле — по-настоящему, от настоящей угрозы, не от цифры в отчёте, а от человека, который хочет отнять у неё то, что она построила, — анонимно было нельзя. Чтобы защитить, надо встать рядом. А чтобы встать рядом, надо перестать прятаться.