реклама
Бургер менюБургер меню

Анна Козырева – Безмолвие тишины (страница 3)

18

Он и в последнем своём письме, уже из Подольского госпиталя (вновь, конспирации ради, отправленном через псковскую часть), не преминул воспользоваться изобретённым им отвлекающим внимание манёвром: по памяти описал давнее посещение в Пскове древнего кремля.

И лишь в конце, как бы случайно, сделал приписку о возможно скором отпуске: «Жди! Наверное, приеду!..»

Маяться на августовской жаре и ждать рейсового автобуса в Фатеже солдат-отпускник не стал. Остановил частника и уже через полчаса был почти у самого дома. Вышел из машины и, небрежно поправляя голубой берет, уверенно шагнул на знакомую улицу.

– Ой, никак Лёша?! Лёши-и-инька-а… мальчик! – он не сделал и пяти шагов от шляха, когда его настойчиво окликнули. Оглянулся. У придорожного магазинчика шеренгой стояло несколько местных женщин. И все они странно смотрели на него. Странно и оторопело. – Лё-ша-а! Ты ли это?!

– А кто ж ещё?! Я, конечно! Вот – собственной персоной! – солдат широко и весело улыбнулся. Подошёл к ним и радостно обнял одну из них. – Тёть Оль, чё-то ты совсем маленькой стала.

Заречинская тётя Оля, старшая мамина сестра, обхватила племянника руками, уткнулась седой головой ему в грудь и взвыла с причитаниями в голос.

– Ну вот! Ты чё это, тёть Оль, выдумала? Не плачь! – и он в смущении оттолкнул её от себя. – Вы лучше приходите вечером все к нам. А я сичас побегу до мамы!

– Лё-ши-и-инька-а… сыночка-а… – тётя Оля не унималась.

Нечто ужасное, пугающее своей неотвратимостью прочитывалось и в глазах остальных женщин, немо и потерянно стоявших около них, а Лёшка вдруг отметил про себя, что на тёте Оле надето старое платье из кримплена, давно забытого модой, с ярко-алыми мелкими, букетиком, цветочками по тёмно-зелёному полю.

…Стояла поздняя слякотная осень. Лил мелкий дождь, и хлюпала под ногами чёрная грязь, а они с мамой, преодолевая всё, упорно шагали в Заречье, где жила тётя Оля. Она накануне приехала из какого-то, неведомого мальчику, санатория, куда её отправляли отдохнуть как лучшую доярку. И вот теперь, по случаю её возвращения, вся родня собиралась у них.

Лёшка был ещё совсем маленьким и почти ничего не помнил из её рассказов о поездке на юг, но, как оказалось, отчётливо запомнил на всю жизнь это платье.

Тётя Оля, обе дочери которой к тому времени выросли и разъехались, привезла племяннику заводную машинку. Игрушка была чудо как хороша! У мальчика перехватило дыхание, когда он взял машинку в ручки.

– А «спасибо» где? – мать пристыдила сынишку. – Кто «спасибо» скажет? – повторила она настойчиво, но мальчик продолжал упорно молчать. Спасла тётя Оля:

– Чё привязалась к мальцу? Отстань! Нехай играет! Играй, сыночка, играй! – и ласково притянула его к себе. Лёша упёрся носом в большой живот, усыпанный мелкими ярко-алыми, букетиком, цветами. Живот был мягкий-мягкий, а ткань нового нарядного платья – твёрдой и плотной, в шершавых рубчиках.

– Ты ж как раз под сорок дён и приехал.

Сизая, угрюмая туча, наползая из-за степи и подпирая синь, уже вовсю пласталась на ветру обвислым краем в огрузлом, скукожившемся вдруг небе.

– Лё-еша-а, сы-ы-но-очка-а, а мы ж и табя схоронили…

Последних слов солдат уже не слышал. Он медленно-медленно шёл по деревенской улице в сторону родного дома. Тётя Оля бросилась было за ним вслед, но кто-то из женщин, предупредительно что-то прошептав, задержал её. И она лишь крикнула ему:

– Ключи от хаты-то у Валентины!

Издали Лёшка заметил, что калитка сада широко распахнута. Он вошёл в сад. Медленно прикрыл за собой калитку. Здесь сновали и суетились люди. Чужие люди.

В траве под ближайшей яблоней поблёкшими солнечными зайчиками, россыпью лежал белый налив. В несколько рук мальчишки проворно собирали спелые плоды и аккуратно складывали в коробки. В мальчишках Лёшка узнал подросших сыновей Ашота – армянина-беженца, живущего в Татьянином доме. Ближе к выходу стояло несколько полных картонных коробок из-под сигарет.

В глубине сада любимую мамину мельбу безжалостно трясли за ствол двое мужиков: обложным дождём яблоки сыпались на землю, подпрыгивали алыми мячиками и раскатывались по траве. Вот одно отскочило в сторону, покатилось и замерло у Лёшкиных ног. Наклонился, поднял нежное румянобокое яблоко.

Один из мужиков оглянулся, что-то выкрикнул по-своему, и все, кто был в саду, устремились взглядами на появившегося солдата.

– А говорили, что нет тебя, – Ашот несмело подошёл. Сыновья, бросившие укладывать яблоки, и второй мужик агрессивной кучкой сбились за его спиной. – Что убили тебя.

– Тебе не повезло. Как видишь, я – живой… – и Лёшка вышел из сада.

Ашот выбежал следом, засеменил рядом и продолжил сбивчивой скороговоркой:

– Я же не сам! Я спросил разрешения!.. Ну не пропадать же добру! Такой жара стоял. Яблоко переспело. Падалицы много. Жалко. У меня у самого там сад был большой… Жалко, жалко мне яблоко-то…

– Я тебе что-нибудь сказал? – Лёшка, не останавливаясь и не оглядываясь, глухо бросил и ускорил шаг.

Ашот отстал. Секунду-другую постоял в раздумье и, махнув рукой, побежал назад. У калитки он чуть замер и, бочком войдя в сад, старательно прикрыл за собой плетёную калитку.

На крыльце родного дома Лёшку уже поджидала соседка.

– Это я, Лёшенька, разрешила Ашотке яблоки собрать. Ты прости меня. Я ж не знала, что ты… И кто ж знал-то чё? – она начала с оправданий.

Лёшка ничего не сказал и ей. Поднялся на крыльцо. Устало опустился на лавку.

– Ключи со мной, сичас-сичас вот отомкну, отомкну сичас, – она суетливо спешила открыть висячий замок на входной двери, но руки предательски дрожали, и вставить ключ в скважину ей всё не удавалось.

Лёшка был совершенно безучастен к её хлопотам: он в сердцах вдруг пихнул ногой дорожную сумку, брошенную им на пол, стянул с головы ухарский берет небесного цвета, уткнулся в него лицом и – неожиданно даже для себя самого – по-детски безутешно и открыто заплакал.

Женщина наконец сумела справиться с замком, распахнула шумно настежь дверь и перемахнула за порог. Слышно стало, как в тёмных сенцах она обо что-то запнулась, чуть не упав, ойкнула непроизвольно и скрылась в хате.

Она тихо-тихо, замерев нахохлившейся, вспугнутой птицей, сидела на табуретке в передней, когда Лёшка спустя время осторожно переступил порог. Вошёл и сразу же, минуя переднюю и кухоньку, шагнул в горницу, где от плотно зашторенных окон было тесно и сумеречно. Заметно уменьшали пространство родного жилища и чёрные полотнища, свисавшие траурными шлейфами и скрывавшие от глаз высокое зеркало старенького трюмо, рамки с фотографиями за стеклом, висевшие в межоконных простенках, короб телевизора в углу на тумбочке.

На столе – увеличенное мамино фото, с которого она приветливо и прямо улыбалась сыну. Сбоку, прислонённая к маминому плечу, – последняя его армейская цветная фотокарточка: и он тоже всем прямо и приветливо улыбался.

Перед обоими фото стояло белое блюдечко с хрустальной рюмочкой на тоненькой ножке. В рюмочку была налита до середины водка, а поверх лежал высохший ломтик чёрного хлеба. Около рюмочки – тонкий огарыш жёлтой восковой свечи.

Рядом Лёшка положил алое, в прозрачных прожилках яблоко, которое, как оказалось, до сих пор сжимал в руке, – и упал на колени перед столом. Солдат уже не плакал; он просто молча и потерянно смотрел на маму, так ласково и радостно улыбавшуюся ему.

Глухую обморочную тишину соседка, беззвучно прорыдавшая всё это время, наконец рискнула нарушить осторожным предложением:

– Може, до меня пойдём. Поешь. Голодный, поди, с дороги-то…

Лёшка очнулся. Поднялся с колен. Присел на краешек дивана и отстранённо пробурчал:

– Не хочу, – уставился в пол – больше он не знал, куда и зачем смотреть.

В сенцах с шумом хлопнула дальняя дверь, следом широко распахнулась дверь в хату: на пороге появилась раскрасневшаяся, с большой гружёной сумкой в руках тётя Оля. Заглянула в горницу:

– В темноте-то чё, как филины, сидите? Хушь бы свет зажгли, – и щёлкнула выключателем на кухне. По-хозяйски засуетилась. – Сичас я табя, сыночка, покормлю.

Валентина поспешила оправдаться:

– Отказыватся, предлагала, к сабе звала…

Тётя Оля не слышала или только делала вид, что не слышит. Она сновала по кухне, хлопотала и вскоре позвала к обильно накрытому столу:

– Идём-идём, Лёшенька! Поисть надоть! С дальней дороги как-никак. Маму вот спомянем, да и за твоё здоровье по чуть-чуть пригубим: радость-то кака – живой! Мы ж табя, сыночка, усем миром успели схоронить…

– Она усё жалилась, что сны плохие видит, – помянув за столом усопшую, соседка начала издалека. – Идём с ей на ферму, бывалоча, утром ранёшенько, а она усё токо сны и вспоминат. То одно чё-то увидит, то чё-то друго. Я ей говорила, чтоб значенья-то им не придавала. «Забудь, – говорю, – усё, чё видела! Проснулась, голову почесала и усё забыла».

– Это уж известно: сон споминать – токо беду накликать, – согласилась с ней тётя Оля.

– А тута как-то, – Валентина продолжила, – у ей сердце схватило: с лица спала, уся бледная стоит. Утрешню дойку-то довела. На вечор Люська-бригадирка ей замену нашла. После дойки я к ей спроведать забежала. Она как раз на диване лежала. Телевизер – будь он проклят! – бросила она в сердцах, – включённый говорит. Как раз стали известья показывать. А она с какого-то моменту, Лёшенька, ни однех известьев, особенно каки с Чечни, старалась не пропустить. И усё сокрушалась, чё, мол, наших бедных солдатиков усё по телевизеру стыдят да охаивают. Чуяла ли, чё? – вздохнула. – И вдруг на весь экран ты, Лёшенька! Лицо онемевше, как у мяртвеца, каменно… Глаза запавшие закрыты плотно. Увесь у чёрной щетине и у кровищи… Тя на носилках у машину пихают, а рука-то болтатся, как плеть. Я на её глянула: може, думаю, не видит, може, думаю, не признала, може, думаю, это я обшиблась. А она впилась глазами в экран: сама – полотно белое. И как закричит: «Лёшенька! Сыночек мой!» С диванчика-то подхватилась, руки к телевизеру тянет… Встала – и шага ить сделать не успела, тут и рухнула на пол. Я – тык-мык, ишшо и не соображу до конца, чё к чему. Тут, слава Богу, Елена Петровна бегит, тоже табя увидала. Следом Митрич приковылял. Сгрудились мы над ей. Помочь ничем не могём. А чё и сделашь, коли сердце-то вмиг разорвалось? Уся деревня так и решила, что видали табя убитым, – и, не сумев сдержать горьких слёз, женщина захлебнулась, умолкла.