реклама
Бургер менюБургер меню

Анна Козырева – Безмолвие тишины (страница 5)

18

– Это он и есть – наш Лёшенька, наш солдати-ик. Это ж я яво, грешная, отпеть всё уговаривала. Увечор вот приехал.

– А сейчас-то чего плачешь? Радоваться надо, что живой вернулся, – он попытался успокоить плачущую навзрыд женщину.

– Так-то оно так, – согласилась было тётя Оля, – да шибко ж он изранетый весь. Молоденько-ой, а на ём же и места живого не-ет, кровиночка жалкая. А тута ишо и мамки не-ет, – и она вновь задохнулась слезами.

– Ну не плачь, не плачь, – видно было, что батюшка и сам смущён, но держался и растерянности своей старался не показать. – Слава Богу, что живой! Раз выжил, значит, жить будет долго! – и, пристально посмотрев в упор на Зырянова, спросил у него: – Не так ли, солдат?

И Лёшка, окончательно ошалевший от происходящего, поспешил согласно кивнуть отуманенной головой.

С дымящимся кадилом в руке подошёл дьяк, и панихида началась.

Вернувшись из Фатежа, они прямиком направились на сельское кладбище. В недоумении и растерянности стоял Зырянов возле могилы матери с простым деревянным крестом в изножье. Он попытался вчитаться в начертанные на кресте слова и цифры дат, однако, совершенно не воспринимая смысла написанного, ясно испытывал только одно – в нём всё сопротивлялось, отказывалось принимать реальность происходящего. А свежий холмик, ощетинившийся мягким ёршиком густой зелени, обнадёживающе увиделся вдруг непрополотой огородной грядкой, бесхозно заросшей сорной травой: жёлтую кудрявую головку вытянула сурепка, сочная осот-трава высунулась нагло из чёрной земли, кустиком топорщилась мелколистная жгучая крапивка, в шершавых мохнушках ширица, бледно-серая лебеда опять же…

Склонился, как в детстве, над заросшей грядкой – дёрнул сурепку, осот на обрыве сверкнул молочным ободком, ожгла крапивка пальцы.

– Нехай-нехай! Оставь! – тётя Оля одёрнула, вернула в действительность. – Это я по осени усё повытягиваю. Люся из Курску обешшала семян привезть. Травка така-то специальна есть. Её и посеем, и будет у нас на могилочке порядок. Усё будет ровненько, как атласным покрывальцем накрытое. И цветочков посадим. Усё сделам, усё… Я сестрёнку без призору не оставлю, – а голос влажный, хлюпающий.

Она поменяла выгоревший венок из бумажных вощёных цветов на новый. Воткнула свечу в землю у креста. Зажгла её и всё что-то говорила и говорила ему, а он давно не слышал её.

Точно так же вне его сознания и осмысления прошёл и долгий вечер, когда в доме собрались люди. Они сидели за накрытым обильно столом. И он сидел с ними. Что-то даже отвечал, когда спрашивали. И хотя все они – знакомые и близкие – поначалу старались быть с ним осторожны и внимательны, вспоминая его мать и всё пытаясь рассказать о ней нечто своё, особенное, под конец вдруг начинали перебивать друг дружку, повторяться, спорить, шумно уточнять мелкие детали.

А он слушал, ничего не слыша. Смотрел, ничего не видя.

Время ли остановило свой стремительный бег, окружающий ли его мир остекленел – он, как в кокон, замкнулся в себе и несколько дней кряду пролежал пластом в пустой хате.

Тихой, осторожной тенью возникала около него крёстная: что-то робко пыталась сказать. Он, однако, ни на слова, ни на слёзы не отзывался, пока однажды вдруг не спросил про сегодняшнее число. И тётя Оля, обрадовавшись тому, что он наконец подал голос, назвав дату, тут же поспешила предложить:

– Може, Лёшенька, чево поешь?

– Мне ж в военкомат надо! – подхватился, засобирался он.

– Так сразу и поедешь ли, чё? – тётя Оля вновь затянула просительно: – Може, хушь поешь чуток?

– Может, и поем, – согласился.

В военкомат он приехал под самое закрытие. Дежурный, приняв отпускные документы, с ходу набросился:

– Ты где это до сих пор пропадал? Тебе, олух царя небесного, когда надо было явиться?

Возможно, дежурный и ещё бы продолжал радостно распекать и шуметь, но в комнату вошёл старый прапорщик. Он взял Лёшкины документы, бегло просмотрел. Вновь положил на стол. Затем очень внимательно, в упор вгляделся в Зырянова и, не говоря ни слова, быстро вышел.

Через минуту на столе дежурного затрещал древний телефон. Тот схватил чёрную тяжёлую трубку и, автоматически ответив по форме, продолжил скороговоркой:

– Есть отметить задним числом! Слушаюсь, товарищ полковник! – и, подняв на Лёшку выразительные глаза, вполне миролюбиво произнёс: – Иди к военкому, – и подсказал: – Вон в ту дверь.

Лёшка потянул на себя обшарпанную массивную дверь. Спросил:

– Разрешите войти?

– Входи-входи, солдат! – военком стоял у открытого настежь зарешечённого окна.

Зырянов вошёл и замер у порога.

Военком медленно докурил сигарету и, выстрелив окурок на улицу, вдруг спросил:

– Куда ранен-то?

– В живот, – от неожиданности вопроса Лёшка ответил почти шёпотом.

– Не болит?

– Да нет, – и снова осторожным шепотком: – Не болит.

– Иди. Через месяц приедешь. А там, думаю, можно будет тебя и на комиссование отправить. Поживи пока у мамки, порадуй.

У Лёшки невольно дёрнулась щека, а прапорщик, который всё время стоял рядом, поспешил что-то прошептать военкому. Зырянов догадался что.

Военком закурил новую сигарету: пальцы его мелко дрожали. И долго-долго смотрел в окно.

– Смотри, если болеть будет – в госпиталь отправим. Полежишь, отдохнёшь, – оглянулся на Лёшку, спросил в упор: – Хочешь?

– Да нет, не болит же, – ответил всё тем же шепотком.

Через затяжную паузу военком, глубоко вздохнув, продолжил расспросы:

– Из родни в деревне есть кто?

– Есть, тётя Оля.

– Жить-то пока есть на что?

– Пока есть.

– Свободен, иди… – Лёшка уже выходил за порог, когда полковник бросил вдогонку: – Можешь и попозже приехать, чем через месяц. Как оклемаешься окончательно, так и приезжай.

В военкомат Зырянов приехал через три дня. Прибыл рано утром.

– Ты чего? – увидев его ещё во дворе, участливо спросил военком. – Случилось что?

– Да нет, ничего не случилось. Поеду я.

– Куда поедешь?

– В часть поеду.

– Туда, что ли?! – и полковник многозначительным кивком головы указал в южную сторону.

– Пока в Псков, а потом, может, и туда, ребята там…

По возвращении из военкомата Лёшка сразу зашёл в Заречье. Его приходу тётя Оля несказанно обрадовалась, но ещё большей была её радость, когда он с неподдельным аппетитом умял всё, что она подкладывала и подкладывала ему в тарелку.

От тётки Лёшка пошёл на кладбище. Пошёл один. Без тумана в голове. Словно кто вёл его за руку. На погосте было тихо, безветренно, умиротворённо, и у него на душе тоже было ровно и покойно.

Присел на корточки у могилки, формой своей, гробиком, уже не напоминавшей огородной грядки. Мысленно ли о чём говорил с матерью, вслух ли что произнёс невольно, он так и не зафиксировал, но ощущение, что ясно слышал ласковый мамин голос, его не покидало и много позже.

А тогда он совершенно не испугался, а долго сидел, смиренно и тихо, приспособив под сиденье какой-то чурбачок у скорбного холмика, оглаживая рукой тёплую, прогретую за день солнцем поверхность.

И лишь когда потянуло вечерней осенней прохладой и стремительно густо посерело вокруг, он направился к дому.

Дом был пуст. За эти дни хата так и не прониклась жилым духом. Неприкаянной тенью одиноко прожил Лёшка весь недолгий срок; такой же зыбкой тенью провёл он и тот последний вечер, понимая, что прощается, не зная только одного – надолго ли?

Ощущение времени и действительности вернулось к нему вместе с укоренившимся чувством спокойствия: решение было принято, – и всё встало на свои места.

За две последние недели, сам того не осознавая до конца, Лёшка окончательно повзрослел и возмужал.

Он понимал, что дни проходят за днями и вот-вот истает последнее остаточное тепло, что полетят скоро из-за степи волна за волной холодные порывистые ветра; в ледяной серпик превратится пышнотелая дева-луна; ещё более холодными и равнодушными станут далёкие звёзды, затаившиеся в дымных разливах тучных облаков. И беспомощным, голым – сад, посаженный дедом и так трепетно оберегаемый матерью.

Защемило сердце. Но он не позволил себе расслабиться – решение принято.

Рано-рано утром Зырянов вышел за порог. Продолжала ещё зорко высматривать округу утренняя звезда. Задержался в дверях, но только на самый-самый краткий миг, и, взяв с вечера приготовленные доски, обошёл хату и крест-накрест заколотил все окна. Он так решил.

На крыльце своего дома появился Ашот и зорко стал наблюдать за действиями соседа. На стук выскочила Валентина. Подбежала:

– Чё это ты, Лёш?! Никак уезжашь?!

Промолчал. Сглотнул неожиданную одинокую слезу: шершавым катышем прокатилась она по сухой гортани, а соседка, закусив кончик головного платка, всхлипнула и убежала.

В хату он больше не вошёл. Дорожная сумка в готовности лежала у крыльца.