18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анна Дельман – Вдохни мою нежность (страница 3)

18

Но злость была неправильной. Она сама это чувствовала. Гнев — как защита, как корочка на свежей ранке. Потому что если честно, ей было не обидно. Ей было… больно. За него. Больно за человека, который даже «спасибо» не может принять, потому что не верит, что ему могут дать что-то просто так, без подвоха.

День прошёл в хлопотах. Анна помогла бабушке разобрать кладовку, сварила борщ, сходила в местный магазинчик за хлебом и по пути собрала целую коллекцию косых взглядов и приглушённых перешёптываний. В маленьком городке новости разлетались быстро: «Приезжая внучка Светловой разбила машину Берга». Местные тётушки у прилавка качали головами, продавщица Зинаида многозначительно сообщила, что «этот Берг вообще странный, от него за версту холодом веет». Анна отмалчивалась, покупала хлеб и уходила.

К вечеру небо расчистилось, и закат разлился над морем ослепительным золотом, подсвечивая каждую ветку, каждую травинку. Анна вышла в сад, чтобы просто постоять, подставить лицо последним тёплым лучам. Осень здесь была другой — не умирающей, а засыпающей, красивой, полной достоинства. Она прошла вглубь, к дальнему концу участка, где за старыми яблонями начинался общий с Бергом забор — высокий, но с просветами между штакетником.

И замерла.

По ту сторону, в соседнем саду, стоял Даниил. Он был без привычного капюшона, в одной рубашке с закатанными рукавами. В руках он держал садовый секатор и обрезал сухие ветки со старой розы — единственного цветка, который Анна заметила на его участке. Роза была одичавшая, но ещё живая, с несколькими алыми, почти чёрными в закатном свете бутонами.

Солнце падало на его волосы, и Анна вдруг увидела то, чего не замечала раньше: они были не просто тёмными. В них запутались золотые нити, словно свет пробивался откуда-то изнутри, просвечивая пряди насквозь. А лицо… Лицо не казалось сейчас ни холодным, ни высокомерным. Оно было усталым. Бесконечно усталым. И когда мужчина поднял руку, чтобы срезать особенно непокорную ветку, Анна заметила, как дрожат его пальцы — те самые длинные пальцы пианиста, о которых она вчера не подумала.

Она стояла, не дыша. Он не видел её — солнце било ему в глаза, а тень от яблони надёжно прятала Анну. А она смотрела, как он работает, как осторожно, почти нежно касается колючих стеблей, как хмурится, когда ветка не поддаётся, и как потом распрямляется, убирая волосы со лба.

Это было как заглянуть за кулисы. За ту стену, которую он построил вокруг себя. Никакой грубости. Никакого льда. Просто человек, который обрезает розу и думает о чём-то своём. Или не думает. Может быть, просто слушает тишину.

Анна попятилась, стараясь не хрустнуть веткой, и бесшумно вернулась в дом. В груди что-то щемило — то ли от красоты этого заката, то ли от его усталых пальцев, то ли от того, что она только что увидела в нём что-то запретное, что-то, что он не показывал никому. Свою человечность.

Ночью, лёжа в постели, она снова смотрела на тёмный дом через забор. Но теперь он не казался ей враждебным. Теперь он казался… печальным. Как будто дом тоже спал, но видел беспокойные сны. И где-то внутри ходил человек с золотыми нитями в волосах.

Анна вздохнула, перевернулась на другой бок и закрыла глаза. Игнорировать. Легко сказать. Куда труднее — сделать, когда в мыслях одно и то же: склонённая голова, дрожащие пальцы, роза, ещё живая. И где-то далеко, на границе сна, ей показалось, что из соседнего дома донеслась одинокая фортепианная нота. Всего одна. Но она прозвучала как вопрос, повисший в ночи без ответа.

Анна не знала, что это начало долгого разговора. Она только знала, что больше не может злиться. И что завтра, вероятно, всё будет ещё сложнее.

Глава 3. Полночная соната

Три дня Анна честно пыталась игнорировать соседа.

Это оказалось труднее, чем она предполагала. Не потому, что их участки разделял лишь старый деревянный забор с предательскими просветами между штакетником. И не потому, что тишина в этой части города была такой глубокой, что любой звук — стук захлопнувшейся двери, шорох гравия под ногами — долетал до неё совершенно отчётливо. Нет. Игнорировать мешало то, что Анна слишком хорошо запомнила его лицо, подсмотренное в закатном свете: усталое, беззащитное, с дрожащими пальцами, касающимися колючих стеблей.

Словно она случайно прочла чужой дневник и теперь не могла забыть написанного.

Днём она помогала бабушке, и это спасало. Лидия Петровна, несмотря на больные ноги, обладала запасом энергии, которому могла бы позавидовать женщина вдвое моложе. Они перебирали залежи старых вещей на чердаке, варили варенье из позднего крыжовника, высаживали луковицы тюльпанов под зиму — и бабушка попутно рассказывала истории, одну причудливее другой. О том, как в шестьдесят втором году она вот этими самыми руками стащила с мели рыбацкий баркас. О том, как дед ухаживал за ней, принося под окно не букеты, а ведро свежей корюшки — потому что цветы в их посёлке не росли, а корюшка была доказательством серьёзных намерений. Анна слушала, смеялась, записывала что-то в блокнот для будущих сказок — и на несколько часов ей удавалось забыть, что за забором живёт человек, который не ест сладкое и не принимает гостей.

Но вечерами, когда бабушка рано уходила спать, а дом погружался в тишину, мысли возвращались.

Анна зажигала лампу под зелёным абажуром в мансарде, открывала ноутбук, пыталась писать. Перед ней лежала начатая сказка — та самая, ради которой она, собственно, и приехала. Сказка о девочке, которая собирала туманы в стеклянные банки, чтобы потом дарить их тем, кому слишком больно видеть мир чётким. Хорошая метафора, думала Анна, глядя на мигающий курсор. Но слова не шли. Точнее, шли — но получалось что-то фальшивое, приторное, как патока. Она стирала написанное, начинала заново, снова стирала. История не дышала. Может быть, потому что сама Анна сейчас чувствовала себя не собирательницей туманов, а тем человеком, которому слишком больно видеть мир чётким.

На третью ночь случилось то, что перевернуло всё.

Анна проснулась внезапно, будто кто-то толкнул её в плечо. В комнате было темно, хоть глаз выколи — луну затянуло облаками, и слуховое окно превратилось в чёрный прямоугольник. Она полежала несколько секунд, пытаясь понять, что её разбудило: ветер? шум моря? скрип старого дома? Но дом молчал, море дышало ровно и привычно, и ветра тоже не было.

А потом она услышала.

Звук был таким тихим, что поначалу Анна приняла его за игру воображения. Низкая, глубокая нота — словно кто-то уронил каплю света в тёмную воду. За ней вторая, чуть выше, третья — и вот уже звуки сплетались в мелодию, просачиваясь сквозь стены, сквозь ночной воздух, сквозь неплотно прикрытое окно.

Фортепиано.

Даниил играл.

Анна села на кровати, прижимая одеяло к груди. Первым порывом было закрыть окно — ей не полагалось это слышать, это было чужое, личное, то, что он прятал от всех. Но мелодия уже захватила её, обвила запястья невидимыми нитями и не отпускала.

Она никогда не слышала такой музыки.

Это была не просто последовательность нот. Это был крик. Человеческий крик, переложенный на язык фортепианных клавиш, — и от этого ещё более пронзительный. Мелодия начиналась медленно, неуверенно, будто человек долго собирался с силами, чтобы заговорить, а потом вдруг слова полились сами — горячие, спутанные, отчаянные. Правая рука выводила высокую, почти хрустальную тему — что-то о надежде, о свете, о тоненьком лучике, пробивающемся сквозь шторы. А левая рука била по басам тяжело и глухо — как шаги за спиной, как неумолимое напоминание о чём-то страшном.

Анна не заметила, как начала плакать.

Слёзы текли по щекам беззвучно, без всхлипов — просто горячая влага, которую она не пыталась утереть. В музыке было столько боли, что её собственные переживания — предательство, неуверенность, страх быть «пресной» — вдруг показались мелкими, почти ничтожными. Тот, кто играл сейчас за стеной, пережил что-то настолько чудовищное, что его душа истекала звуками, как рана — кровью.

Анна встала. Ноги сами понесли её вниз по скрипучей лестнице, через тёмную кухню, к задней двери, ведущей в сад. Она не думала, что делает. Всё её существо сейчас превратилось в слух, и этот слух требовал быть ближе, ещё ближе, — не подслушивать украдкой, а впитать музыку целиком, понять её, разделить.

Ночной сад встретил её прохладой и запахом влажной земли. Трава была мокрой от росы, и Анна тут же промочила босые ноги, но не обратила внимания. Она шла по тропинке, ориентируясь на звук, который становился всё громче, всё отчётливее. Яблони расступались, забор приближался. И наконец, у самой границы участка, Анна замерла.

Окно в доме Даниила было открыто.

Не просто незашторено, а распахнуто настежь, несмотря на осеннюю ночь. И в этом проёме, залитый мягким светом одинокой лампы, он сидел за роялем.

Раньше Анна видела рояль только в фильмах: чёрный, блестящий, с поднятой крышкой, похожей на крыло гигантской птицы. Этот инструмент занимал почти всю комнату — гостиную, как догадалась Анна, и выглядел как нечто живое. Как третий обитатель дома. Даниил сидел к окну вполоборота, и Анна могла рассмотреть его лицо.

Оно было искажено.

Не гримасой — это было бы слишком просто. Его лицо было искажено страданием такой глубины, что черты, казалось, потеряли свою обычную форму. Глаза были закрыты, брови сведены к переносице, губы что-то беззвучно шептали. Он раскачивался в такт музыке, и его длинные пальцы летали по клавишам с такой скоростью, что почти размазывались в воздухе. Иногда он почти ложился грудью на клавиатуру, извлекая самые низкие, самые тёмные звуки, а иногда откидывался назад, и тогда музыка взлетала вверх, к потолку, и рассыпалась серебряным дождём.