18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анджей Иконников-Галицкий – Святые и дурачок (страница 13)

18

– И ты видел, только пока не понял. Ты был погребён с ним в крещении, в нём ты и совоскрес верой в силу Бога, Который воскресил Его из мёртвых. И тебя, который был мёртвый во грехах, оживил вместе с Ним, простив все грехи.

– Грехи? Что такое грехи?

– Всё, что не по вере, грех. Вера – жизнь, грех – смерть.

– Я боюсь боли и смерти.

– Не бойся. Дал нам Бог духа не боязни, но силы, и любви, и целомудрия. Говорю тебе тайну: не все мы умрём, но все изменимся. Вдруг, во мгновение ока, при последней трубе. Ибо вострубит, и мёртвые воскреснут нетленными, а мы изменимся.

– Как я хочу на свободу!

– Где Дух Господень, там свобода.

Читать апостольские послания – особенное занятие: не чтение, а разговор. Так же беседует со всяким к нему пришедшим и Пётр. И Иаков, и Иуда Варфоломей, и Иоанн. Но для меня первым был Павел. Его мне было проще понять, чем других апостолов и чем Евангелия. Наверно, потому, что он обращался к таким же, как я: боязливым и неуверенным.

Мне девятнадцать или двадцать лет. Я уже прожил первый послешкольный год – стало быть, худо-бедно вписался в суматошный и холодный мир, именуемый «взрослой жизнью». Всякий человек, встраиваясь в новую для него систему, старается выглядеть в ней не хуже других – то есть как все. И я старался. Что-то получалось, что-то нет. Я поступил в институт, я ходил на ЛИТО (что это такое – потом объясню). Уйма времени улетала в коловращении с друзьями, школьными и новыми, у них на квартирах (когда нет родителей), в каких-то общагах, на популярных пятачках в городских садиках, а изредка и в кабаках. Я пил с ними водку и коньяк, хотя это было совсем невкусно. Упорно пытался курить, преодолевая отвращение, – и на сто первый раз получилось. Попробовал словить кайф от какой-то дряни – это не получилось категорически.

Зачем было всё это? Низачем.

Пытался стать «как все» и с девушками. И это раз от раза не получалось. Как-то однажды, затаившись, остался на ночь в общаге и забрался в постель к симпатичной девушке… Но ничего не произошло. Ранним солнечным утром ушёл со странным чувством радости от неудачи. Смутно понимал: препятствие – внутри меня. Тот способ общения мужчины и женщины, который в суматошном мире предъявляется как должный, – никуда не годится. И курить не годится, и пить коньяк, когда этого не хочется, и тратить жизнь на пустые, а порой и похабные лясоточения с «друзьями». Но как всего этого не делать, если этого от меня требует мир?

И вот я беру зелёную карманную книжечку и читаю.

– «Я сораспялся Христу, и уже не я живу, но живёт во мне Христос» (Гл., 2:19–20).

И то, что я читаю, полностью отменяет власть мира надо мной.

– «Для меня жизнь – Христос, и смерть – приобретение» (Фл., 1:21). Всё почитаю за сор, чтобы приобрести Христа» (им же, 3:6).

И я уже смутно понимаю, что всё ценное, что мне суют или к чему я тянусь, – не ценно, невкусно, или скоро прокисает, или горчит, а то и ядовито. Всё – сор. Значит, Христос великая ценность, дороже всего… Куда мне ещё идти? У Него глаголы (наверно, какие-то шифры или ключи) вечной жизни. Значит, и мне надо приобрести. А как?

– «…Достигнуть воскресения мертвых» (Фл., 3:11).

Стало быть, и это возможно. Воскреснуть. Интересно! Значит, надо умереть? То есть умереть – не только страшно и ужасно, но и хорошо и нужно?

– «Наше же жительство – на небесах, откуда мы ожидаем и Спасителя, Господа нашего Иисуса Христа, Который уничиженное тело наше преобразит так, что оно будет сообразно славному телу Его, силою, которою Он действует и покоряет Себе всё» (Фл., 3:20–21).

Да, именно это я смутно предполагал ещё в раннем детстве, когда вдруг находила на меня беспричинная тоска: не здесь мой дом, и мои родители – не совсем родители, а есть дом где-то там, где мне не видно, и есть Кто-то, Кто возвратит мне неведомого отца… Там, на небе, куда я смотрю и как будто бы ничего не вижу, – там, в бесконечности, – Христос (теперь я знаю имя). И Он протянет руку и возьмёт меня к Себе. И душа моя освободится, и с моим телом – тем самым, которое я осознал, сидя на диванчике в свои пять лет, – произойдёт чудесное преображение: оно станет вечным и лучезарным…

Спеши, дорогой, спеши!

– «Время уже коротко, так что имеющие жён должны быть, как не имеющие; и плачущие, как не плачущие; и радующиеся, как не радующиеся» (1-е Кор., 7:29–30).

И не оборачивайся назад!

– «Кто во Христе, тот новая тварь; древнее прошло, теперь всё новое» (2-е Кор., 5:17).

Не умрём, но изменимся. Равные апостолам

На недвижимом, Христе, камени

заповедей Твоих

утверди мое помышление.

Исход

Теперь повспоминаем про смерть.

Старая наша коммунальная квартира в Ленинграде. Тёмная зима. Комната – бывшая гостиная, тут сейчас живёт дядя Коля, самый младший бабушкин брат. Да вот и он тут, сидит в кресле у окна. Всё обыкновенное, привычное: жёлтые обои, мебель цвета слоновой кости – остатки старинного гостиного гарнитура. Золотистые занавески на широком окне… Привычные милые люди в комнате: бабушка, Кока, дяди Колина жена тётя Таня… Но я между ними какой-то лишний, ненужный. Я пришёл и стою в сторонке, у дверного косяка, смотрю и не понимаю, что происходит. Мне три года.

Необыкновенно то, какие у всех лица.

Два типа лиц: у дяди Коли и у всех остальных.

У остальных – сложная, напряжённая маска, которую я потом научусь распознавать как страх с примесью надежды. И ожидание чего-то.

У дяди Коли… Странно, но у него вообще как будто нет лица… Того, знакомого, обыкновенного. Все черты вроде на месте, как мебель в комнате, но того лица нет. А есть нечто очень строгое, застывшее, потемневшее, хотя ещё живое. И от этого мне становится ужас как не по себе. Лучше бы его, лица, вообще не было, лучше бы на его месте зияла дыра – не так было бы странно.

Потом – движение, звонок в дверь, все засуетились. Вошли какие-то люди, показавшиеся мне очень высокими, в белом, с носилками. Дядя Коля оказался на этих носилках… И всё исчезло. Дверь захлопнулась.

Кто-то сказал мне, что дядю Колю увезли в больницу.

Недели через две я увидел, что все плачут, и узнал, что он умер.

Как только взрослые перестали плакать, я забыл обо всём этом.

Другая картина. Года через два-три.

У бабушкиной сестры Елены муж Аркадий. На моём, детском, они – тётя Лёля и дядя Адя. В Бронке они сняли у той же Екатерины Афанасьевны комнатку с верандой (кажется, переделанный под жильё коровник), и мы живём лето все вместе. Дядя Адя приезжает по выходным – он геолог, он работает в городе. Я его не очень люблю и побаиваюсь: он суров и редко улыбается. Так мне кажется, пятилетнему. Но всё равно здорово, когда он приезжает: к чаю достают вкусные конфеты, на столе появляются абрикосы, или персики, или дыня…

Один раз он не приезжает, когда должен. У взрослых происходит озабоченная суета. Куда-то уходят, то ли на почту, то ли в амбулаторию, туда, где телефон и откуда можно позвонить в город. Возвращаются. И произносят непонятные слова, как будто хотят испугать кого-то:

– Обширный инфаркт.

…На какое-то время эта ситуация исчезает из моего поля зрения. Я не очень вглядываюсь в изменившиеся лица близких и спешу на Бронную гору, на луг, играть с мальчишками или в одиночку кувыркаться в душистой траве.

Проходит некоторое, весьма продолжительное время. Может быть, год.

Декорации те же. Бронка и мы. Лето.

Вдруг приезжают, как мне сначала показалось, гости. Машина подрулила к штакетнику Екатерин-Афанасьевниного дома.

Дети всегда рады гостям. Я радостно выбегаю. Навстречу мне тётя Лёля… И я изумлённо останавливаюсь, видя, что ей не до меня. Из машины выходят высокие люди в белом и начинают вытаскивать нечто продолговатое, закутанное в одеяло. Вытащили, взяли и понесли к нам в дом.

Когда проносят мимо, я с удивлением обнаруживаю, что у продолговатого есть лицо, и оно мне смутно знакомо. Это дядя Адя. Он – и не он.

Точно так же, как тогда у дяди Коли: все черты вроде тут, но вместо привычного – улыбающегося, хмурящегося, гримасничающего, говорящего – нечто замершее, обтянутое сероватой кожей. Глаза закрыты. И только по напряжению век понятно, что ещё живое.

И, глядя на всё на это, я вдруг слышу изнутри себя слово:

– Страдание…

Дядя Адя пролежал в комнатке на задворках усадьбы Екатерины Афанасьевны часть лета. Не помню сколько. Месяц или два. Тётя Лёля боролась с его болезнью как могла. Делала с ним какие-то упражнения для рук, для пальцев, для шеи, для ног. Разговаривала. Давала лекарства. Ну, в общем, всё, что можно сделать в таких ситуациях. Кока (врач по профессии, в прошлом – директор медицинского института) привозила из города тех и иных врачей. Я иногда забегал в ту комнатёнку, но мне становилось не то чтобы страшно, скорее скучно. Дядя Адя почти неподвижно лежал на кровати, не обращал на меня внимания. Иногда он странно шевелился, иногда издавал звуки, похожие на слова. Обычно глаза его были закрыты, но когда открывались, то в них не возникало ничего. Меня он, по-видимому, не узнавал. К кровати подходила тётя Лёля и начинала разговор, или упражнения для рук и ног, или подавала лекарство.

Однажды солнечным и жарким утром поднялась страшная суматоха. Все как будто куда-то побежали одновременно. Я побежал и увидел дядю Адю на той же кровати, людей вокруг него. С ним что-то делали, а из его рта текла тёмная, почти чёрная жидкость. Тут мне стало действительно страшно.