Андрус Кивиряхк – Последний, кто знал змеиную молвь (страница 21)
— Ты ел хлеб! — оскорбленно произнесла она. — Вот как! Я целый день жарю для тебя косулю, хочу накормить сына вкусным ужином, таким, что язык проглотишь, а ты тем временем где-то хлеба наелся. Тебе не нравится моя еда? Я же так стараюсь! Хочу накормить самым что ни на есть лучшим, а ты ешь хлеб! Он тебе больше по вкусу, чем косуля, с любовью приготовленная матерью!
Мама села за стол и расплакалась.
— Мама! — пробормотал я потерянно. — Мама, ну что ты! Хлеб мне совсем не нравится! Он противный!
— Зачем же ты тогда ел? — всхлипнула мама. — Зачем ты так со мной?
— Мама, я только попробовал! — стал я оправдываться. — Просто захотел попробовать. Пяртель тоже ел! И Хийе!
Я попытался загладить свою вину, но маме было не до этого.
— Мне все равно, что делают Пяртель и Хийе, — сказала она. — Но зачем ты брал в рот эту гадость? Ты разве не знал, что дома ждет тебя мама и с любовью жарит для тебя мясо?
— Хлеб же противный! Совсем безвкусный! — сказала Сальме.
— Почем ты знаешь? — спросила мама и строго глянула на Сальме. — Ты что, тоже тайком хлеб ела?
Сальме пришла в замешательство.
— Один раз, с подружками, — пробормотала она. — Просто откусила и тут же выплюнула.
— Понятно, — сказала мама удрученно. — И тебе моя еда не нравится.
— Мама, ну зачем ты так? — возразила Сальме. — Я же всегда ем твое жаркое!
— Но оно тебе не нравится, ты любишь хлеб! — заупрямилась мама и снова заплакала.
— Совсем не люблю! Просто хотелось попробовать, что это такое. Я же больше не ребенок, могу я хоть раз в жизни попробовать хлеба. Лемет, само собой, еще пацан, ему бы не следовало есть хлеб, с его стороны это совсем нехорошо, но я…
— Нет, — сказала мама. — Ты тоже не смеешь! Ваш отец ел хлеб, и я не хочу, чтоб вы пошли по его стопам. Ничего хорошего ему этот хлеб не дал, и я не хочу, чтобы мои дети даже пробовали его.
Она села, вытерла слезы и как-то испуганно оглядела нас.
— Давно ли вы были такие маленькие и славные, а теперь уже и хлеба попробовали! — шептала она. — Не делайте этого, пожалуйста!
— Мама, да ты сама пробовала хлеб, — возразила Сальме.
— Было дело, — вздохнула мама. — Только самую малость, мне совсем не понравилось. Но вам же необязательно повторять все те глупости, что ваша мама по молодости лет вытворяла. Вы будьте поумнее!
— Мама, я никогда не стану есть хлеб! — пообещал я совершенно искренне. — Он такой противный. Твое жаркое куда, куда вкуснее, честное слово!
— Мама, ну что ты такая грустная, — сказала Сальме. — Ты подумай, сколько я сегодня козлятины съела. У тебя так вкусно получается.
— Хорошо, если вам вкусно, — улыбнулась мама сквозь слезы. — Не обращайте на меня внимания, просто я боюсь, вдруг вам этот хлеб понравится. И начнете его есть, а там и в деревню переберетесь. Твоя подружка Линда, вот, перебралась вчера всей семьей. Я нынче проходила мимо их хижины, дверь нараспашку, два волка тоскливо лежат на пороге, спрятав морду в лапы. Бедные брошенные твари.
— Никогда бы не подумала, что Линда переберется, — сказала Сальме. — Она говорила, что ни в жизнь на это не пойдет.
— Все они так говорят, и в конце концов перебираются, — вздохнула мама. — Сколько их уже ушло! Мы тоже как-то перебрались было, но я вернулась. Не по мне деревенская жизнь. Помяните, детки, я из лесу ни ногой, здесь и помру.
— Мама, зачем тебе куда-то идти! — воскликнула Сальме. — Мы все остаемся здесь, с тобой!
— А вдруг вам этот хлеб по вкусу придется… — печально начала мама, но Сальме попросила ее не заводиться.
В этот миг я ощутил во внутренностях восхитительный позыв, знак того, что пора бежать до ветру по-большому. Это прекрасное ощущение, я готов был расцеловать свой живот. Наконец-то мой желудок переварил этот отвратительный хлеб! Я вскочил, бросился за хижину и, честное слово, — никогда прежде испражнение не доставляло мне такого блаженства! В какое-то мгновение я опростался от хлеба!
Кто-то закашлял и захрипел совсем рядом. Я вскочил, натянул штаны и тут увидел лежащего в зарослях Мёме — всклокоченного, одно ухо опутано паутиной, в руках неразлучный бурдючок.
— Винца не желаешь? — прохрипел он.
— Нет, спасибо! — ответил я и не удержался похвастаться: — Я сегодня уже ел хлеб, с меня этой деревенской еды хватит.
— Хлеб дрянь, — заявил Мёме. — Другое дело вино. От него так славно соловеешь, и сам не поймешь — живой ты еще или уже помер. Просто лежишь жмуриком.
Я в этом состоянии не находил ничего приятного, однако лицезрение Мёме напомнило мне про перстень Манивальда.
— Мёме, помнишь тот перстень, что ты однажды подарил мне? — спросил я. — Что с ним можно сделать?
— С тем перстнем? — повторил Мёме и отхлебнул из бурдючка. — Можно на палец нацепить и прошвырнуться по лесу. На что перстень может сгодиться? Ну, если очень постараться, может, на палец ноги удастся надеть. Если тебе так покажется интереснее.
— Ничего другого с ним не сделать? — не унимался я.
— Ну что еще? — удивился Мёме. — Что с перстнем можно сделать? Съесть его, что ли? Да он еще хуже хлеба, тверже камня.
— Зачем ты вообще мне этот перстень дал?
Мёме хрипло рассмеялся.
— Выходит, нечего мне было с ним делать, — усмехнулся он. — На что мне перстень? Сгнил бы вместе со мной, а ведь жалко — красивая вещица!
Он снова отхлебнул, но неловко, красное вино растеклось по его лицу, как будто ртом пошла кровь.
Я отвернулся от Мёме и пошел домой. Сальме, чтобы доставить маме удовольствие, снова принялась за еду.
— Я тоже хочу мяса! — объявил я, плюхаясь за стол. — Совсем проголодался!
Я чувствовал себя здоровым и сильным. Хлеб исчез из желудка, словно противный прыщ на лице, и я собирался до отвала наесться козлятины.
12
Хийе и Пяртеля я встретил на следующий день. Хийе все еще была сама не своя и жаловалась, что всю ночь ее тошнило.
— Ты же съела всего ничего, с чего тошнить-то? — удивился я.
— Ну и что, что совсем малость, но в животе так жутко было, — пожаловалась Хийе. — И страшно ужасно. Я боялась, что сколько-то хлеба во мне застряло, и как только про это подумаю, сразу надо бежать в кусты. Горло до сих пор дерет от блёва.
Зато Пяртель куражился, что ему хлеб нипочем:
— Я и не понял, чтоб что-то не так было, я этого хлеба могу еще навернуть. Да я хоть три ковриги могу умять, и хоть бы хны. Хочешь, сходим сегодня же в деревню, стащим хлеба и поедим еще?
— Да ну. Чего его столько есть, — я был отнюдь не в восторге от предложения Пяртеля. — Он же совсем невкусный.
Мне было стыдно открыться друзьям, что прошлым вечером я признался матери в своем злоключении, и какие муки доставил мне проглоченный кусок. Я делал вид, будто и для меня поесть хлеба ничего особенного не составляет, хотя и знал, что ни за что на свете не возьму больше в рот эту странную еду.
С завистью смотрел я на Пяртеля, плотное туловище которого без особых проблем переварило опасный хлеб. За последний год Пяртель перерос меня почти на голову и раздался вширь, так что рядом с ним я был вроде ужа с ребрами. Мосластого ужа. Я был долговязый и тощий, со светлыми волосами, тогда как у Пяртеля волосы были темно-рыжие, да и лицо красное.
В ту минуту я прямо-таки разозлился на Пяртеля, очень уж он бахвалился способностью есть хлеб, словно это какая-то доблесть. Он насмехался над Хийе, та все еще время от времени икала, вспоминая вчерашний хлеб, да и меня он несколько раз с хитрым видом спрашивал:
— Тебе, наверное, все-таки потом плохо было? А вот мне хоть бы хны!
Какое-то время я терпел, но потом рассердился и сказал, что мухи вот едят дерьмо, хотя я не ем — так что мне, уважать после этого мух? Теперь вспылил Пяртель, мол, он пойдет домой, раз я такой противный и сравниваю его с какой-то мухой. Хлеб никакое не дерьмо, его многие едят, и кстати все иноземцы, а мы просто дураки. Он ушел сердитый, а я остался смотреть вслед ему. Мы и прежде, бывало, ссорились с Пяртелем по-крупному, но назавтра снова как ни в чем не бывало играли вместе, так что вспышке Пяртеля я не придал значения.
На какое-то время мы с Хийе остались вдвоем, но немного погодя приполз Инц, и мы решили навестить Пирре и Ряэк. Большая вошь все еще жила у них и что ни день воевала с птицами. Птицы, несмотря на ее громадные размеры, распознавали в ней обычное насекомое и пытались ухватить ее и утащить к себе в гнездо, естественно, это не получалось. Вошь была такая большая, что даже орлу удалось бы только приподнять ее, но орлы, как известно, до вшей и прочих насекомых не охотники. А мелкие дрозды, ласточки да мухоловки безуспешно пытались склюнуть здоровенную вошь и щебетали обескураженно, тогда как громадная букашка лягалась всеми своими ногами и зашибла не одну птаху.
Вошь между делом стала куда умнее. Пирре и Ряэк усердно тренировали ее, так что больше она не пыталась забираться в щелки, а спокойно плелась на поводке, по команде останавливалась и ложилась на пузо. Она приучилась также ценить близость людей, но не в том смысле, как обычные вши, которые норовят забраться тебе в волосы и отложить там яйца. Большая вошь не лезла на голову, она просто подходила, прижималась к твоей ноге и сопела.
Почему-то ей особенно нравилась Хийе. Стоило той только появиться, как вошь тут же семенила к ней. Маленькой Хийе вошь была по плечо. Вошь так энергично принялась тереться об нее, что Хийе упала. Пирре и Ряэк осуждающе зацокали, выговаривая насекомому. Тогда вошь понуро, с несчастным видом опустилась на землю и лежала так, пока Хийе не принялась гладить ее, приговаривая, какая вошь хорошая, какая умница.