Андрей Тавров – Том 2. Плач по Блейку (страница 38)
империи, путчи, чума, мировая война,
слоны и руины, одетые в хлороформ.
Рыли землю, как бомбы, кроты, Данте волос глотал,
мальчик Гитлер девочке Гретхен сирень дарил,
и в овраге стреляли в затылки, и камнем мерцал
Летний сад, словно след от заброшенных в скорость крыл.
Ты дрожала, как поезд, скользя по слепой крутизне.
Свет народам родишь, – он тебе всей волной говорит. —
И родишь, и взрастишь, и раздашь. В без краев колесе
твое слово в тиши, словно втулка земли стоит.
Ты и есть эта втулка. И она его поняла.
Хоть спросила про мужа, но знала уже ответ.
И стояло в ней время столбом, шевелясь, как зола, —
как в очаг залетел не сквозняк, а возвратный свет.
А потом он ушел и увел своих лунных львов,
и платформы вернулись, и книжка раскрылась опять,
и светила Луна, как тысяча белых лбов,
пока ты опускалась – себя собою принять.
И Дева росла этой ночью прочь от себя,
раскинув руки в драконах и куполах,
рушащейся горою из белого серебра
подымаясь и падая в бивнях, листве, слонах.
Но чем больше она уходила, тем глубже она
собиралась внутри себя – в зеницу слепой земли,
до тех пор, пока не сгустилась ее глубина
в свечки огонь, что внутрь Вселенной внесли.
Боксер
С его тела сматываются удары, как бинт с головы,
красное пятно все шире и достигает врага,
и тот глотает кровь, словно яблоки львы,
а он как яблоня в яблоках-кулаках.
Вот он плывет спиной-черепахой, встав на дыбы,
черные крылья прокуренный воздух метут,
в перепонках идет по удары, как по грибы,
их находит в бицепсах, нижет на жгучий жгут.
И рука, как гантель, но шар катается – вдоль,
а львы ходят вокруг, смотрят, за что цеплять
когтем – в нем сразу лебедь, баран и моль,
бодливы, царственны и в пригоршню не поймать.
Раскручивается из себя, как жесткий толя рулон,
громыхнув, будто черное небо молнией с кулаком…
А потом его в джунгли уносит алмазный слон,
но он снова встает, возвращаясь в себя плевком.
Его держит, как мама за помочи, зала рев,
и в перчатке спит еж, а в брови разрезан червяк,
и лопата копает дальше среди бугров,
чтоб из ямы он вышел как Лазарь в световых сквозняках.
Потом он трепещет на ринге, как белый на суше кит,
нащупывая себя, но не там, где он есть, а вокруг,
не поняв, что закатан в бумажный шар, что убит,
и бумагой шуршащей хочет вырасти вновь до рук.
На саксофон был последний похож апперкот —
гнутый, снизу сыграл – и, как борт отплыла стена.
И теперь он снова всю жизнь вернет и вберет,
чтоб вложилась в носилки, – в ударах его ширина.
Он вберет в себя аккуратно, как крылья жук,
ветви хуков, дельфинов любви с женой,
перекрестья дорог, все парки, дожди, подруг,
все перроны, аэропорты, весь ветер, весь холод, зной.
И он поплывет по воздуху, страшно тяжел,
как свора чугунных ангелов в фонарях,
разрезая свой синий воздух тупым ножом,
зажимая ребрами мокрый, как слезы, прах.
И он встанет в небе черной чугунной дырой
меж Персеем и переменной, как ртуть, Луной.