Андрей Тавров – Том 2. Плач по Блейку (страница 37)
и сирень, как собака, не схватит его за рукав,
только чуют утробой колокол и колун.
Мир растет вкруг слабых вещей – родника, Креста,
манны, падающей на толпу,
мировой оси, белизны листа,
как убитый растет: – в воскресенье, начиная с дыры во лбу.
Ангелу мщенья язык в ракушке не взять,
лишь Квазимодо расслышит, плюгав, речист,
покажет в ответ клыки, как похабный тать,
да заест землей щеголий из глотки свист.
А когда придут миру ночь и огненный суд,
шевельнутся створки костяного в наростах рта,
и сквозь вопли и пламя – небу, раскрывшему грудь,
чтобы всех запахнуть, он шепнет, улыбаясь: да.
Апрель[14]
Руно
(Овен)
Кто из тебя ушел, баран, и где он теперь?
Кого внутренняя сторона вспоминает?
Какие бугры, мышцы, жар какой и струенье?
И кто пришел вместо?
Бесконечно малый отрезок образует
бесконечно большую окружность.
Поэтому все могилы – Христовы.
А твое короткое пламя вмещает все огни и солнца, все
жертвы, влюбленности
дым, пахоту на закате,
пожары да крепдешины, походы за девами, быками, огнем
и ангелов, ангелов…
Но что овчинка твоя закроет здесь, на земле, какую выделку, если вынуть
из-под нее землю?
Смерть из-под нас вынимает землю
раз и два – в самый миг смерти
и позже, когда копают яму.
Ах, баран…
Вижу, как дева тебя целует,
замкнув руки там, где была твоя шея в огне,
и лодка плывет в языках
пламени, двадцать пять весел вздымая
с одной стороны и с другой.
В каждой летящей с них капле
сияешь ты – весь в огне.
Дева в платье, в короткой юбке дольче габбана,
в тяжелой тунике…
Зелены ее глаза, вделанные в твои пустые глазницы.
Легка земля, вынутая из вас обоих,
чтоб лепить из нее новый череп, новую звезду…
Благовещение
Он вошел как волна, и лохматился пеной горб
нависающих крыльев, как в бицепсах, в пузырях
отсутствия плоти, словно молчащий рот
с ампулой пустоты, настоянной в пустырях.
Он вошел, разлохмаченный светом капустный лист,
в перьях, которые каждое – тоже он сам,
с жестом мощной руки, но только с тысячей лиц,
как в бутылке разбитой хвост распахнул фазан.
Он вошел и поднял на склон и дом, и быка,
и горницу с книгой, где ты сидела одна,
как собой поднимает баржу и крейсер, тиха,
пришедшая к ним издалека волна.
И вещи ее пропустили – вернулись в себя,
но ты удержалась, как серфер на белой доске,
и, луноликий, помчал свой холм серебра,
и лунные львы катались на черной руке.
Вернее, никто не ушел. На месте стояла волна.
А рядом бежали, как сцепы открытых платформ, —