Я слышал удлиненный гул снежинок
и как они лебяжесть набирали
на мышцах Зевса. Алый Леды рот
уже теперь был ярче, чем пожар.
Я слышал ангельский глагол звезды,
отторженный от празднества – участья
в Гармонии, и был он ропотлив.
Вздымались моря звонкие сапфиры,
являя пестрых глаз и хвост русалки,
и в медитацию рос лес ливанский.
Я там стоял.
В хитоне человек
нес тяжкий брус, как римское I,
для тех часов, где распадалось Время.
Он походил отчасти на Улисса,
сбирающего плот в лесу Калипсо,
а Океан… о, тот вздымался рядом —
за истлевающей чертою пляжа.
Тогда настала в мире тишина,
и в ней воздвиглись, выступив, утесы.
Мой парус зачерпнул от Аквилона,
и грудь моя разбилась с легким хрустом
о камни прорыдавшей кратко мели.
Вдали витало красное перо,
Любовь-Полынь на небо восходила.
Я там стоял, где не было меня.
Московские стихи
«Давний данник небес карусельных…»
Давний данник небес карусельных,
антигоны любовник случайный,
побредешь под московским прицельным
небом синим и небом горчайшим.
Расшнуруй меня, ворог мой, время,
с подбородка – кроссовку с Итаки,
чтобы кровь, словно бренное бремя,
красным маком отмерзла во мраке.
Заступи за последнюю тяжесть
девяти синих сфер захребетных,
шагом тем, что и мощен и кряжист,
словно Моцарт в могиле для бедных.
Заступи, расступись, чтоб всецелым
небом был тебе мир и был небом
миру ты – и тавром и прицелом
и воскресшему черепу – хлебом.
«Залей-ка горечь велодрома…»
В. С.
Залей-ка горечь велодрома
сивухой слез да флягой рома
и отправляйся побродить
туда, где шерстью пахнут парки,
где фонарей дымят огарки
и зренья истлевает нить.
Где кучи листьев зажжены,
как белый грог в руках у Мери,
где белые раскрыты двери
и небо вместо тишины.
Все бред, все бестолочь, все ночь,
и Мери зеленеет юбкой…
Была – любовь, звалась – голубкой.
Кассандра милая, пророчь —
звезда хрустит светло и жутко,
кадык сглотнет чернильный прах —
ей имя – ангел, вес – пятак,
а остальное – прибаутка.
Белей же, яхта, беглой рубкой!