Андрей Ренников – Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения (страница 86)
– А что? Не похожи?
– Если бы! Наоборот: слишком похожи. Одна купчиха в окно недавно полотно выбросила. Не понравилось.
«Мне, – кричит, – такой “слики” не нужно! Я такого урода мужа каждый день вижу! Он должен быть молодой. Красивый! Без лысины! А это что? Обезьяна!»
– Ох-хо-хо… – насупился Катушкин, забарабанив по столу пальцами. – Тут, как видно, действительно, того… Пропадешь. Не заняться ли хиромантией, черт возьми?
– А вы умеете?
– В молодости знал. Погодите: что я еще в молодости знал? Лобзиком выпиливал. Ну, это не пройдет: деньги нужны. В шахматы играл… На пузыре… Фокусы показывал… Да! Фокусы. Не показать ли им фокусы, в конце концов?
Лицо Катушкина прояснилось. Он с надеждой оглядел всех нас по очереди.
– Фокусы? – подозрительно уставился на Ивана Степановича Шутилин. – Какие такие фокусы?
– Да разные… Многое забыл, но кое-что до сих пор помню. Исчезновение серебряной монеты, например. Сжигание платка… Яйца, как курица, нести могу. Палка сама у меня в воздухе держится.
Не найдя в нас особого сочувствия, Катушкин утих. Я с тревогой смотрел на него и не знал: как теперь быть? Денег взаймы он согласился взять всего пятьдесят динар, причем заявил, что с завтрашнего дня обедать не будет, если не подыщет занятия. Что же касается Шутилина, то едва ли его протекция быстро поможет.
– Господа! – вздрогнул, вдруг, Катушкин, смотря в открытую дверь кафаны. – Что это? Пианино в углу?
– Пианино, – кивнул Каненко.
– Так, ведь, концерт можно устроить!
Катушкин от волнения встал. Каненко насторожился.
– Какой концерт? – пробормотал, недоумевая, Шутилин. – Чей?
– Мой, конечно. Я же пою! Объявим гастроль… Попросим колонию принять участие… Наверно, есть пианист. Певица какая-нибудь. Есть у вас певица, ваше превосходительство?
– Марья Ильинишна поет… – задумчиво произнес генерал. – Только как поет, неизвестно.
– Все равно! A пианист?
– Хо-хо! На пианиста как раз и повезло. Вот вам – Алексей Викторович в консерватории учился, наизусть жарит, что хотите. Виртуоз.
– Что вы, Павел Андреевич! – краснеет Каненко.
– Как что? Верно! А вы сами-то чем поете, капитан: басом? Или тенором?
– Никак нет, ваше превосходительство. Баритоном.
– Прекрасный баритон, – вставляю я.
– Ну что же. Если прекрасный – тем лучше. Пожалуй, концерт устроить, господа, это действительно… Идея. К нам за весь год один только раз какой-то чех-скрипач зимой приезжал, да и то неудачно. По дороге с вокзала упал в темноте, вывихнул руку и уехал. А потребность у населения, я думаю, есть. В особенности – по праздникам.
Мы долго совещаемся после обеда о деталях. Каненко и Катушкин оба нервно возбуждены. Катушкин радостно ходит по террасе кафаны, трогает шею, издает звуки: «миа, миа» для пробы голоса. Каненко подсчитывает, сколько человек может поместиться в кафане, какой будет сбор. А насчет репертуара разговор недолгий: Каненко помнит несколько вещей Рахманинова, Скрябина, Катушкин – арии из опер… И я набрасываю для перевода на сербский язык текст афиши, которую Каненко сам напишет и сам разрисует:
«Проездом в Париж
Какая обида! Так хотелось остаться, посмотреть, как осуществится любопытная затея Катушкина…
И, вдруг, на следующий день телеграмма:
«Выезжай немедленно. Квартира сгорела дотла. Сами едва спаслись. Здоровы. Необходимо присутствие».
Для чего было им так торопиться? Ну, чтобы еще подождать денька два, три? А теперь положение идиотское. Вся колония уже знает о несчастье, ходит смотреть на меня, высказывает соболезнование. И даже сам Катушкин не уговаривает.
– Понимаю вас, дорогой мой, понимаю, – сочувственно вздыхая, говорит он. – Раз пожар, что поделаешь!
Взяв слово с Ивана Степановича, что он мне все подробно опишет, я с грустью уезжаю в Белград. Первое время на душе нехорошо, стыдно за допущенную безобразную ложь.
Но, вот, наконец, письмо. И я успокаиваюсь. Катушкин восторженно пишет:
«Дорогой мой! Ура! Если бы вы знали, какой успех! Скажу истинную правду – весь местный бомонд был. И аптекарь, и купец Иокич, и почтарь, и отец парох, и сам срезский начальник. Программу всю выполнили. Как Каненко Скрябина играл – уму непостижимо! За две лопнувшие струны, правда, пришлось кафанщику заплатить, но успех колоссальный. Иокич целоваться с Каненкой пришел, уверял, что никогда от одного человека не ожидал услышать столько звуков в такое короткое время. А я тоже фурор произвел полный. Сначала, правда, когда выступил с “Увы, сомненья нет”, публика еще не разобрала, хорошо пою или плохо. Оглушил, очевидно. И каватину Валентина тоже не оценили. Но, вот, “Не плачь, дитя” задело здорово. Жена аптекаря заплакала даже, грудные дети у кого-то в задних рядах тоже заревели. А как добрался я до Кармен, да двинул во всю силу Тореадора, который смелее вперед… Что было! Вещь оказалась многим знакомой, неожиданно образовался в зале вместо моего соло – хор, все стали подпевать, почтарь поднялся с места, дирижировать начал. И вызывали – без конца: крики, шум, стук… Одного пьяного срезский начальник приказал вывести: требовать начал, каналья, чтобы Каненко ему тоже аккомпанировал. “Вольгу, Вольгу, мать родную” хотел исполнить.
A после меня и Каненки еще Анна Федоровна пела. Не помните? Жена полковника, такая щуплая, болезненная. Сама-то она прекраснейшая личность, добрейшей души человек, но голосок, сказать правду, не важный. Тоненький, а главное неуверенный, боязливый, все время опасаться приходится, что не туда заедет, куда назначено автором. Пела она “Ах, истомилась, устала я”, но глупая у нее, знаете, привычка: как только где голос сорвется или сфальшивит, сейчас же останавливается, с удивлением глядит на публику. Я бы на ее месте это нарочно скрыл, поторопился бы следующую ноту поэнергичнее взять, а она недовольно машет рукой, громко произносит “эх!” и заставляет Каненку аккомпанировать сначала. Бились они этак вдвоем на глазах у публики довольно долго, на третий раз чуть до самого конца не добрались… Но, слава Богу, один слушатель выручил: встал и объявил, что местное купечество, высоко ценя русское искусство, просит всех артистов принять от них угощение в соседней комнате. Для Анны Федоровны это, конечно, оказалось хорошим выходом из “Пиковой Дамы”. А для меня лично, скажу прямо, настоящей удачей. Сбор при входе был не особенный: 420 динар. Но за ужином срезский начальник, дай Бог ему здоровья, вечно буду его помнить, особую комбинацию с купцами придумал. У него, сами понимаете, какие деньги могут быть? Вот, он потихоньку и говорит: “Я тебе, брат рус, соберу среди них тысячи две динар, только ты меня пока не выдавай, я сам им завтра раскрою… Ты пой нам за столом, а я после каждого номера буду класть на тарелку по сотенной бумажке и предлагать купцам делать то же. Им не беда разориться, a мне ты мои деньги после ужина верни, я человек небогатый”. И что бы вы думали? Собрал! Каненко от меня 300 динар на следующий день получил, Анна Федоровна за “Пиковую Даму” 50, кафанщик за пианино – 100, и все-таки 1.800 чистых осталось.
Теперь я в городе – герой. Все меня знают. Но мы с Алексеем Викторовичем решили не оставаться здесь, а думаем ехать в турне по всей Македонии. Так и быть, пусть несчастные жители воспользуются случаем ознакомиться с великим русским искусством, пока мы с Каненкой не вернулись в Россию. Правильно?
III.
Нравственно-философские произведения
Психологические этюды
1. Люди и вещи
Долго прожив на этом свете и достигнув совершеннолетия для поступления в «Русский Дом», перестал я верить в точную науку и в ее объяснения явлений окружающего мира.
По-моему, неточная наука гораздо глубже.
Почему, например, академические психофизиологи считают, что для всякаго психического процесса необходимо присутствие нервной ткани и ее скоплений в спинном хребте или в черепной коробке?
Принято думать, что всякая мысль обязательно требует сопутствующей работы головного мозга. Есть мозг – есть мысль. Нет мозга, нет мысли. Хирургия в своих трепанациях будто бы подтверждает это неопровержимо.
Между тем, такое предположение выводится только по аналогии. A умозаключения по аналогии, как известно, считаются в логике не особенно ценными. Вот, в анатомических театрах студенты обычно удостоверяются в существовании мозга у каждого человека на мертвых головах каких-нибудь несчастных бродяг, людей без рода, без племени, без всякаго положения в обществе. Но разве это доказательство для других слоев населения?
А современные министры, дипломаты, политические или общественные деятели? Кто их трепанировал? Кто препарировал, когда человечество освобождалось от них?
Нет. Как мне кажется, одушевленность и мысль это – нечто ни от чего не зависимое. Нервная ткань, только иногда присосеживается к ним, чтобы придать вопросу больше научности. Ведь, никто из верующих не предполагает, что у бесплотных духов имеется мозг, мозжечок, симпатическая нервная система. А, кажется, бесплотным духам отказать в одушевленности и в мысли никак невозможно.
Вот, разберемся хотя бы слегка в психологии обычных физических явлений, или даже простых обиходных искусственных вещей нашего быта.
Возьмем, например, тучи. Самые обыкновенные тучи. Казалось бы, нет у них никаких органических признаков: ни нервов, ни легких, печени, ни даже почек. А, между тем, спросите любого огородника: имеют ли тучи свой характер, привычки, хитрости – и он твердо ответит – да.