Андрей Пономарев – Живой архив (страница 6)
За окном стояла поздняя осень. Голые ветви чернели на фоне бледного неба. Во дворе больницы дворник сметал листья в мокрые кучки. Какая-то женщина в темном пальто быстро шла к выходу, придерживая платок на голове. На лавке сидел старик с палочкой и курил, запрокинув лицо кверху.
Обычная жизнь. Та, которая все это время шла без меня.
И вдруг я понял, что смотрю на нее уже не как на чужую. Я еще не вернулся в нее, но уже тянулся обратно.
— Я выйду, — тихо сказал я.
Голос все еще был слабым, но слова прозвучали отчетливо. Анна Игоревна взглянула на меня.
— Да, — сказала она. — Если не бросите работу — выйдете.
Я держался за ходунки и смотрел в окно. Впервые с момента пробуждения будущее перестало быть пустой черной стеной. Оно все еще было страшным, неясным, одиноким. В нем не было дома, не было семьи, не было прежней жизни.
Но в нем был я.
И этого, может быть, действительно могло хватить, чтобы начать сначала.
В тот вечер я долго не мог уснуть.
Я лежал, чувствуя ломоту в ногах, тяжесть в руках, усталость во всем теле, и все же это была правильная усталость. Не боль беспомощности, а боль работы. Перед сном я мысленно произнес имена своих детей.
Кирилл.
Егор.
Катерина.
Раньше при этих именах внутри сразу поднималась только рана. Теперь к ней примешалось что-то еще — холодное, ясное. Я больше не хотел умереть с вопросом «почему?» Я хотел дожить до дня, когда смогу посмотреть каждому из них в глаза.
Но для этого сначала надо было сделать еще одно простое дело.
Встать завтра утром.
И снова начать сначала: сесть, подняться, сделать шаг, сказать «еще». Потому что жизнь, как выяснилось, иногда возвращается не большим чудом, а тысячью маленьких, мучительных повторений. И если такова была цена моего возвращения — я собирался ее заплатить.
Глава 3
День, когда мне впервые разрешили пройти несколько шагов без поддержки санитаров, начался обыкновенно. Так же, как десятки других дней до него.
С утра меня разбудила медсестра, измерила давление, помогла умыться, принесла завтрак. Потом пришла Анна Игоревна с привычной папкой под мышкой, с тем же спокойным лицом, на котором я уже научился различать оттенки настроения лучше, чем на лицах многих близких в прошлой жизни.
Если она входила быстро — значит, сегодня нагрузка будет больше.
Если молча смотрела на меня несколько секунд — значит, что-то задумала.
В тот день она как раз молча посмотрела, и я сразу насторожился.
— Что? — спросил я хрипловатым, но уже вполне понятным голосом.
Говорить я мог гораздо лучше, чем раньше. Голос еще подводил, быстро садился, иногда слова приходилось выталкивать из себя с усилием, но это был уже голос живого человека, а не больничный шелест.
— Сегодня попробуем новое, — сказала она.
Я скривился.
— Когда вы так говорите, мне потом всегда больно.
— Значит, живой, — отрезала она. — Встаем.
Я уже умел вставать с кровати, держась за поручень и за ходунки. Не красиво, не уверенно, но умел. Это больше не было подвигом уровня «выстоять десять секунд». Теперь от меня требовали другого: держать спину, не бояться переноса веса, смотреть вперед, а не себе под ноги, учиться доверять собственным ногам.
Вот с доверием было хуже всего. Тело после двух лет неподвижности не забывает предательства. Оно помнит, что в любой момент может подвести. Что колени могут дрогнуть. Что голова может закружиться. Что мышцы могут в одну секунду сделаться ватными.
Я поднялся, тяжело опираясь на ходунки.
— Хорошо, — сказала Анна Игоревна. — Сегодня по коридору. Как обычно. Но в конце будет сюрприз.
— Я ненавижу ваши сюрпризы.
— А я — ваши жалобы. Идем.
Я медленно двинулся вперед.
Шаг.
Остановиться. Выдохнуть.
Еще шаг.
Подтянуть вторую ногу. Не завалиться.
Не стиснуть ходунки так, чтобы побелели пальцы.
По больничному коридору я уже ходил. Если это вообще можно было назвать ходьбой. Скорее — упрямое продвижение по жизни со скоростью старых настенных часов. Но все равно это было движение.
Мимо дверей палат.
Мимо процедурного кабинета.
Мимо поста медсестер, где на меня уже смотрели не как на чудо из реанимации, а как на человека, который действительно выбрался.
В тот день я дошел до конца коридора, где обычно мы разворачивались и шли обратно. Там, у стены, стояла трость.
Обыкновенная трость. Темная, с резиновой насадкой.
Я сразу все понял и остановился.
— Нет, — сказал я.
— Да, — спокойно ответила Анна Игоревна.
— Рано.
— Уже нет.
— Я упаду.
— Возможно.
Я посмотрел на нее с раздражением.
— Хорошо же вы умеете поддерживать.
— Я не для поддержки здесь, — поморщилась Анна Игоревна, — а для результата.
Эта ее манера выводила меня из себя и в то же время держала на плаву. Она никогда не уговаривала. Не гладила словами. Не прятала трудность за лаской. И именно поэтому, наверное, я ей верил.
— Ходунки пока остаются рядом, — сказала она. — Но несколько шагов попробуете с тростью. Я буду страховать.
Я уставился на эту палку как на личное оскорбление.
Трость означала многое. С одной стороны — прогресс. С другой — признание, что я уже не тот человек, который когда-то мчался по шоссе на своей машине. Человек с тростью — это уже кто-то другой. Более хрупкий. Более медленный. Более заметно сломанный.
— Берите, — сказала Анна Игоревна.
Я взял.
Рукоятка оказалась теплой — видимо, кто-то держал ее до меня. Эта мысль почему-то неприятно кольнула: значит, я не первый здесь, кто учится быть собой заново. И не последний.