Андрей Пономарев – Живой архив (страница 28)
С этого дня между нами появилась возможность говорить чуть свободнее.
Не много.
Не обо всем. И без того постоянного напряжения, которое раньше стояло между каждой фразой.
Однажды вечером, когда большинство уже разошлось, я менял воду у кулера на третьем этаже. Вероника задержалась допоздна и вышла в пустой коридор с папкой в руках.
— Можно спросить? — сказала она.
— Конечно.
Она оперлась плечом о стену и некоторое время молчала, будто подбирая слова.
— Вы поэтому ко мне так относились?
Я выпрямился.
— Как именно?
— Ну... как будто я маленькая. Как будто меня надо то накормить, то укутать, то отобрать тяжелую папку.
Я невольно усмехнулся.
— Когда вы так формулируете, звучит и правда сомнительно.
Она тоже чуть улыбнулась, но тут же снова посерьезнела.
— Это из-за того, что я похожа на нее?
Врать не имело смысла.
— Отчасти.
— Вы давно ее не видели?
Вот тут я замолчал уже надолго. Потому что в этом вопросе было слишком много слоев. Не видел — да. Давно — да. Но дело было не только в расстоянии и времени.
— Давно, — сказал я наконец.
Она кивнула, не пытаясь вытащить больше. Потом тихо произнесла:
— Я тогда правда подумала про вас плохо.
— Знаю.
— И вы, наверное, имели право обидеться.
— Не имел, — сказал я. — Молодые женщины слишком часто сталкиваются с тем, что внимание оказывается не тем, чем кажется на словах. Так что осторожность — это не вина.
Она посмотрела на меня как-то по-новому. Уже не снизу вверх, как на старшего. И не в сторону, как на неловкого чужого человека — а прямо, с уважением, которого раньше не было.
— И все равно, — сказала она, — мне стыдно.
Я чуть пожал плечами.
— Переживете.
Она усмехнулась.
— Вы всегда так утешаете?
— Только тех, кто мне не безразличен.
Фраза вырвалась сама собой, и я сразу понял, насколько она двусмысленна. Но на этот раз Вероника не напряглась.
Потому что теперь уже знала контекст.
— Я поняла, — сказала она мягко.
И впервые в ее голосе не было ни защиты, ни неловкости. Только спокойствие.
После этого она начала смотреть на меня иначе не в одном каком-то ярком эпизоде, а в мелочах.
Если я приходил с утра бледнее обычного, спрашивала:
— Сегодня нога?
Или:
— Спина?
Если задерживалась у автомата, могла взять мне бутылку воды и молча поставить рядом. А если я слишком долго возился с тяжелой коробкой, уже не отбивалась резко от помощи, а звала кого-нибудь из ребят:
— Помогите Глебу Валентиновичу, там неудобно одному.
Она не превращалась в заботливую дочь, и это было хорошо. Между нами, не возникало поддельной близости. Просто в ее отношении появилось то редкое, взрослое качество, которое стоит дороже симпатии: понимание чужой боли без любопытства и без попытки присвоить ее себе.
Ася, конечно, заметила перемены первой.
— Ну что, — сказала она однажды Веронике так, чтобы я не слышал, но я все равно услышал, — я же говорила: не клеится он к тебе.
Вероника ответила почти шепотом:
— Да знаю я уже.
— И?
— И мне теперь ужасно неловко.
— Это хорошо, — бодро сказала Ася. — Значит, человек в тебе еще не умер.
Я едва не рассмеялся прямо у кофейного аппарата.
Наверное, окончательно что-то изменилось в тот вечер, когда я случайно обмолвился о дочери чуть больше, чем собирался.
Мы остались почти одни на этаже. Вероника сортировала бумаги у стола, я проверял картриджи.
— Она была на меня похожа? — спросила она вдруг.
Я замер.
— Кто?
— Ваша дочь.
Я смотрел на открытый принтер, но видел, конечно, не его.
— Да, — сказал я. — Иногда до невозможности.
— Поэтому вам, наверное, было... трудно.
— Было, — ответил я. — И есть.
Она долго молчала. Потом сказала очень просто:
— Тогда я рада, что вы все-таки не стали меня избегать совсем.
Я поднял голову.