18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андрей Пономарев – Лётчик-испытатель. Книга 3 (страница 11)

18

— Товарищ полковник…

— Лично, — повторил Авдеев.

Врач кивнул.

Пайка переложили на носилки осторожно, почти по сантиметру. Даже в беспамятстве он застонал, и мать едва не бросилась к нему, но дед Егор удержал её за локоть.

— Тише, матушка. Пусть несут.

Когда носилки вынесли наверх, солнце уже клонилось к вечеру. Ветер пах сырой землёй и авиационным топливом. Пайка погрузили в медицинский вертолёт. Мать села рядом, не выпуская его руки. Врач подключил аппаратуру, проверил давление, наложил дополнительные фиксаторы.

Перед взлётом Авдеев подошёл к деду Егору.

— Вам придётся дать показания.

— Дам, — спокойно ответил старик. — Только внука моего не таскайте зря. Он человека спасал, а не тайны государственные воровал.

— Если он действительно хирург, его показания будут нужны.

— Будут — значит, будут.

Авдеев помолчал.

— Спасибо.

Дед Егор махнул рукой.

— Не мне спасибо. Матери его спасибо. Если бы она не пришла, вы бы его ещё неделю искали. А недели у него не было.

Авдеев ничего не ответил. Потому что старик был прав.

До госпиталя Пайк долетел живым. Это уже само по себе было победой. Его сразу увезли в операционный блок, потом в реанимацию. Военные врачи работали долго. Проверяли ранения, швы, внутреннее кровотечение, последствия контузии и интоксикации. После лесной землянки госпиталь казался другим миром: белые стены, запах антисептика, быстрые шаги медсестёр, короткие команды врачей.

Мать к сыну не пустили. Сначала она пыталась спорить. Потом поняла: здесь спор бесполезен. В реанимации действовали свои законы. Но уйти она отказалась.

Двое суток она просидела в коридоре возле двери. Ей приносили чай — он остывал. Её просили лечь в комнате для родственников — она качала головой. Тихон Дмитриевич приезжал, сидел рядом, уговаривал её хотя бы поспать час. Она соглашалась, закрывала глаза на десять минут и снова вскакивала, будто сын позвал её.

Свёрток с флаконами она держала при себе.

Начальник госпиталя, человек строгий и опытный, сначала отнёсся к рассказу о «токсичном лекарстве» скептически. Но состояние Пайка было настолько необычным, а факт его выживания после пяти пулевых и огромной кровопотери настолько труднообъяснимым, что он не стал рисковать.

— Препарат не трогать, — распорядился он. — Флаконы описать. Хранить рядом с пациентом под ответственностью матери и дежурного врача. При ухудшении — немедленно звать меня.

Мать только тогда немного успокоилась. Через двое суток Пайка перевели из реанимации в отдельную палату.

И ей разрешили остаться. Она вошла туда тихо, как входят в храм. Сын лежал под капельницей, бледный, ослабевший, с повязками и трубками, но уже не такой далёкий, как в первые часы. Он дышал ровнее. Иногда открывал глаза. Узнавал её.

— Мама, — шептал он.

И она каждый раз отвечала:

— Я здесь.

Тихон Дмитриевич был вынужден вернуться в часть. Не потому, что хотел оставить жену и сына. Просто после возвращения Пайка живым в части поднялась такая волна слухов, вопросов и тревоги, что кто-то должен был рассказать людям хотя бы часть правды.

Группа собралась почти полным составом. Люди молчали. Никто не шутил, не переговаривался. Все смотрели на Тихона Дмитриевича. Для многих Пайк был не просто командиром. Он был тем человеком, за которым идут не потому, что так написано в приказе, а потому что верят.

Тихон Дмитриевич вышел к ним без бумажки.

— Сын найден, — сказал он.

По строю прошёл вздох. Кто-то перекрестился. Кто-то опустил голову. Кто-то сжал кулаки.

— Жив. Состояние тяжёлое, но врачи борются. Нашли его в замаскированной землянке недалеко от района катастрофы. Старик местный вытащил его с места аварии на волокушах. Потом позвал своего внука. Тот оказался хирургом. Оперировал прямо там. Из тела Тихона достал пять пуль.

Эти слова ударили по людям сильнее, чем сообщение о катастрофе.

— Пуль? — переспросил кто-то. — В него стреляли?

— Да, — ответил Тихон Дмитриевич. — В него стреляли уже после падения.

Теперь тишина стала другой. Злой.

— Кто? — спросил один из лётчиков.

— Пока неизвестно.

— Диверсанты?

— Не знаю.

— Те, кто сбил вертолёты?

— Возможно.

— Или добивали свидетелей? — сказал техник из заднего ряда. — Если он видел пуск, могли убрать.

— Возможно, — повторил Тихон Дмитриевич.

Предположения посыпались одно за другим. Одни считали, что это была группа диверсантов, которая после атаки на вертолёты зачищала следы. Если Пайк видел их лица или направление отхода, он становился опасным свидетелем.

Другие говорили о криминале: слишком уж странно всё совпало — ракета, подготовленная позиция, люди с оружием, попытка добить выжившего. Значит, за этим могли стоять не случайные бандиты, а те, у кого есть деньги и связи.

Третьи осторожно предполагали внутренний след. Кто-то в силовых структурах мог использовать катастрофу как прикрытие. В таком случае стрельба по Пайку была не хаосом, а частью заранее продуманного плана.

Было и ещё одно предположение — личная месть. Пайк был человеком прямым, резким, не боялся идти против чужих интересов. За годы службы он мог перейти дорогу многим. Но даже те, кто говорил об этом, понимали: личная месть редко выглядит как сбитый вертолёт и пятеро килограммов смерти, обрушенные с неба.

Тихон Дмитриевич выслушал всех. Потом поднял руку.

— Хватит. Догадки оставьте при себе. Сейчас главное — он жив. Второе — рот держать закрытым. Никому за пределами части никаких подробностей. Никаких разговоров в городе, дома, по телефону. Кто стрелял, зачем стрелял — выяснят. Но если враг узнает, что Тихон может говорить, он попытается добраться до него снова.

После этих слов никто больше не задавал вопросов. Все поняли. Возвращение Пайка из мёртвых было радостью. Но одновременно оно означало, что охота не закончилась.

***

После того, как я отключился там, возле вертолёта, помню уже отрывками.

Госпиталь сначала был белым туманом. Потолок, лампы, чужие голоса, запах лекарств, тяжесть в груди, будто на меня положили плиту. Я просыпался и снова проваливался. Иногда мне казалось, что я в кабине. Рядом трещит связь, машина падает, кто-то кричит в эфире. Потом вместо неба появлялось лицо матери.

Она всегда была рядом. Я открывал глаза — она сидела у кровати. Я засыпал — она держала мою руку. Я просыпался ночью — она поднималась со стула и спрашивала:

— Тиша, больно?

Мне было больно почти всегда. Но я чаще отвечал:

— Терпимо.

Она делала вид, что верит.

Всё лето и начало осени я пролежал в госпитале. Для человека, привыкшего к движению, это было испытанием почти хуже ранений. Тело заживало медленно. Врачи говорили: мне повезло. Отец сказал бы иначе: меня вытащили за воротник с того света, и теперь не надо дёргаться, пока воротник не оторвался.

Мать не покидала палату.

Отец приезжал часто, но служба держала его крепко. Он входил, садился у окна, долго молчал. Иногда рассказывал новости части. Иногда ругался на врачей, хотя те делали всё, что могли. Иногда просто смотрел на меня так, будто проверял: не исчезну ли я снова.

Мы оба делали вид, что нам не страшно. Получалось плохо. С матерью было иначе. Перед ней я не мог долго молчать. Она чувствовала ложь раньше, чем я успевал её произнести.

Однажды вечером, когда за окном уже темнело, а палата стала синей от сумерек, она поправила мне одеяло и сказала: