Андрей Пономарев – Лётчик-испытатель - 2 (страница 2)
Я молчал. Соколов откинулся на спинку кресла.
— Многие рядовые сотрудники сели за решётку. Техники, исполнители, люди из службы допуска, документации, контроля. Кто-то действительно виноват. Кто-то подписал не глядя. Кто-то промолчал, когда надо было остановить процесс. А кто-то просто оказался ближе всех к бумаге, на которой стояла неправильная подпись.
Он говорил спокойно, но я видел, что за этим спокойствием стоит горечь.
— А вы? — спросил я.
Соколов посмотрел на свои погоны.
— А я отделался тем, что меня понизили в звании.
Он произнёс это без жалобы. Но именно поэтому фраза прозвучала тяжело.
— Был генерал-лейтенантом, стал полковником, — продолжил он. — Для кого-то это трагедия. Для кого-то — справедливость. Для кого-то — слишком мягкое наказание. Я уже перестал пытаться понять, кто из них прав.
— А вы сами как считаете?
Он долго молчал.
— Я считаю, что люди погибли. А значит, кто-то должен был ответить. Я был одним из тех, кто давил на сроки. Одним из тех, кто верил, что система выдержит. Одним из тех, кто слушал инженеров, но не всегда слышал пилотов.
Эти слова дались ему нелегко. Я видел это.
Раньше Соколов никогда бы так не сказал. Раньше он нашёл бы формулировку строже, официальнее, безопаснее. Теперь он говорил почти просто.
— Вы не один принимали решения, — сказал я.
— Не один. Но это слабое утешение.
— На войне тоже редко виноват один человек.
— На войне проще.
Я усмехнулся.
— Не уверен.
— Проще в смысле ясности. Там есть враг. Есть приказ. Есть риск, который все понимают. А здесь всё расползается. Один не проверил. Второй не настоял. Третий ускорил. Четвёртый промолчал. Пятый решил, что обойдётся. И в итоге машина падает, а потом все смотрят друг на друга и спрашивают: где именно мы убили человека?
Я опустил взгляд. Это было слишком точное описание. Соколов устало провёл ладонью по лицу.
— Ты думаешь, я не боялся твоего возвращения?
— Моего?
— Да. Ты ведь помнишь всё. И машину помнишь. И наши споры. И то, как тебя пытались убедить, что ты слишком осторожен.
— Помню.
— Вот поэтому я и боялся. Не потому, что ты начнёшь обвинять. А потому, что ты можешь оказаться прав.
Я посмотрел на него.
— Я не приехал сюда мстить.
— Знаю.
— И не приехал напоминать всем об ошибках.
— Но напомнишь.
— Если понадобится.
Соколов впервые за разговор улыбнулся.
— Вот теперь я узнаю Пайка.
Я тоже позволил себе короткую улыбку.
— Ничего, — сказал я. — Вот создадим самолёт заново, научим его воевать, вот тогда есть шанс вернуть звание вам, товарищ полковник.
Он посмотрел на меня с таким выражением, будто хотел ответить резко, но передумал.
Потом тихо произнёс:
— Твои бы слова, подполковник, да Богу в уши.
В этих словах не было ни пафоса, ни показной надежды. Только усталость человека, который слишком дорого заплатил за прежнюю уверенность и теперь боялся снова поверить во что-то до конца.
После встречи с Соколовым началась рутина.
Военная служба вообще держится на рутине. Даже самые секретные проекты, самые опасные испытания и самые громкие операции в итоге рассыпаются на расписания, подписи, допуски, журналы, комиссии и бесконечные проверки.
Сначала — медкомиссия.
Врачи смотрели на меня так, как обычно смотрят на лётчика после войны: внимательно, спокойно и с лёгким недоверием. Им нужно было понять не только то, целы ли у меня руки, сердце, зрение и вестибулярный аппарат. Им нужно было понять, не сломан ли я внутри.
А это не всегда видно на приборах.
Меня крутили, проверяли, заставляли проходить тесты, отвечать на вопросы, смотреть на свет, слушать сигналы, держать равновесие, вспоминать последовательности. Один врач долго изучал результаты и наконец сказал:
— Усталость есть.
— У всех есть, — ответил я.
— У вас — накопленная.
— Это лечится?
— Отдыхом.
— Другого варианта нет?
Он посмотрел на меня поверх очков.
— Есть. Делать вид, что всё нормально, пока организм сам не напомнит вам обратное.
— Знакомый метод.
— Плохой метод.
— Но распространённый.
Врач вздохнул и поставил допуск с ограничениями на первоначальный этап.
Потом были тренажёры.
Сначала я думал, что это будет легче. Кабина без неба, без перегрузки, без настоящего риска. Пластик, экраны, имитация, записанные сценарии отказов. Но иногда тренажёр бьёт по памяти сильнее, чем реальный полёт.
Потому что в нём нет ветра, нет вибрации, нет запаха машины — и мозг сам достраивает недостающее.
Я садился в кресло, брался за органы управления, смотрел на обновлённую приборную панель и ловил себя на том, что жду старой реакции. Жду той самой задержки, того странного сопротивления, будто машина думает на полшага впереди меня.
Инженеры что-то объясняли, показывали новые режимы, обновлённый интерфейс, переработанную логику предупреждений.
Я слушал. Запоминал. Спрашивал. Иногда спорил.
Иногда просто молчал, потому что понимал: они действительно работали. Не прикрывали старые ошибки новым названием, не перекрашивали прежнюю опасность в другой цвет. Они пытались понять, где мы все тогда свернули не туда.