Андрей Колесников – Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки (страница 33)
Не то слово, дорогой Арсений Борисович, очень быстро… До уничтожения “Мемориала”* и катастрофы февраля 2022 года, до Нобелевской премии мира “Мемориалу”* он не дожил.
Мамардашвили. Опыт свободного мышления
Тбилиси, квартал Ваке, рядом университет. Дом сталинской архитектуры, но одушевленной югом. Фасад очень красивый, обращенная во двор сторона дома выглядит запущенной. Дверь с кнопками, над одной из которых надпись “Иза” по-грузински. Иза Константиновна – сестра философа, единственный жилец квартиры. Подъезд старый и обшарпанный, как и многие подъезды в городе.
Сестра и любовь
Распахнутое во двор окно неотапливаемой комнаты, где невозможно находиться зимой. Эффект недавнего присутствия: не то чтобы философ только что вышел, скорее, просто уехал. Рисунки Эрнста Неизвестного на стене, портрет Канта. Книги, которые как будто раскрывались совсем недавно, и с ними хозяин комнаты работал – подчеркнутые строки и на полях пометки. Антонен Арто, Жорж Пуле – прямые отсылки к статьям и лекциям. Французы, итальянцы, Большой итальянский словарь.
В проходной комнате, где спала покойная мама, – старые пластинки, в том числе те, которые привозил Мераб. Проигрывателя нет. “Я читаю пластинки”, – смеется Иза. Человек русско-грузинской аристократической культуры, она выглядит суховатой и строгой, а на самом деле теплая, остроумная и добрая. Иза преподает русский двум грузинским девушкам, которые любят русскую литературу, и они общаются на равных. Думаю, именно поэтому они к Изе и ходят. И еще их совершенно точно привлекает дом, в котором живет дух философа.
Любовь сестры к нему была молчаливой и внимательной, ничего не требующей взамен. С ней Мераб во время политического обострения ситуации в Грузии в 1990-м обсуждал возможный отъезд – столь явным было его разочарование: “К сожалению, многие мои сограждане больше чувствительны к оскорблениям национальной чести, но не унижению человеческого достоинства, наносимого рабством и несправедливостью, ложью и низостью. <…> Защищая достоинство абхаза, армянина, осетина – защищаешь свое достоинство, иначе для меня не существует высокое понятие грузина”. Их отношения за эти годы стали настолько близкими – Иза растила в 1970-е его дочь, а в 1980-е заботилась о том, чтобы он мог спокойно, в комфортном одиночестве, заниматься философией, – что естественным оказался вопрос: “А ты?” В смысле, уедешь ли ты за братом из Тбилиси, где провела всю жизнь, работая школьным учителем?
Против социальной алхимии
Мераб Мамардашвили считал, что в философии нет плагиата – просто потому, что разные люди могут иногда мыслить одинаково. Наверное, в этом была доля снисходительно-веселого лукавства. Ведь попробуй плагиатировать Сократа. Попробуй плагиатировать Мераба – у него не было философской системы, которую можно уместить в параграфе учебника, и свои мысли он чаще всего излагал устно. И попробуй вставь его мысль в диссертацию депутата Госдумы РФ! Мамардашвили – единственный советский публичный интеллектуал мирового уровня. Он и жил-то в контексте не русской или советской, а именно мировой философии – в основном во французской, итальянской, английской языковой среде, потому что говорил и читал на этих языках.
Для советской интеллигенции он был своего рода поп-фигурой. Вероятно, из-за своего “сократизма”, устной традиции передачи философского знания: пленки с его лекциями ходили так же, как записи песен Окуджавы, Галича, Высоцкого. Их творчество было способом критического осмысления действительности, а лекции Мамардашвили оказывались такой же попыткой публичного мышления, только в другой форме. Что само по себе было фрондой в ситуации доминирования негнущейся государственной идеологии.
Хотя инвективы в адрес господствующей идеологии Мамардашвили считал своего рода оксюмороном. Функция идеологии – “клеить”, держать и не столько сохранять, сколько охранять сложившийся социальный порядок. Не принимая этого порядка, оставаясь свободным человеком, Мераб Мамардашвили в то же время относился к нему спокойно-аналитически, попыхивая трубкой и иронически глядя сквозь толстые стекла очков.
Заметим попутно, что “общественно-политическую” мысль, в том числе русскую и советскую, философ оценивал как социально-утопическую, называл ее социальной алхимией, которая не в состоянии адекватно описать действительность или извлечь уроки из истории, потому что все тезисы и термины ее предустановлены, заранее доктринально сформулированы.
В записных книжках Мамардашвили есть важное замечание: “Всякая идеология доходит в своем развитии до такой точки, где ее эффективность состоит не в действии того, что она говорит, а в том, что она не дает сказать”. Особенно если идеологии и сказать-то уже нечего.
Без “отличительного колпака”
В середине 1980-х Мамардашвили ушел в подробный философский разбор прозы Марселя Пруста. Казалось бы, где Пруст, Декарт, Кант, а где советская власть? Но вот за эту самую способность мыслить – не антисоветски, а просто несоветски – Мераб Мамардашвили и был изгнан со всех мест службы в Москве и провел последние десять лет жизни, с 1980-го по 1990-й, в Тбилиси, в неотапливаемом доме на проспекте Чавчавадзе, в комнате, выходящей огромным окном во двор. Окном, из которого по сию пору льется, как в стихотворении Арсения Тарковского, “вечерний, сизокрылый, благословенный свет”, узнаваемый даже на фотографиях философа.
И в то же время размышление о Прусте стало возможным потому, что советская власть, озабоченная подавлением прямого политического несогласия, упустила другое: возможность глубины. Можно было изучать Канта, Декарта, античную философию. Но и думать по поводу Канта, Декарта, античной философии. Что само по себе точило изнутри политический режим: когда начинаешь думать глубоко, видеть второй, третий слой – это вдруг становится опасным для основ системы.
Мераб Константинович называл себя метафизиком, как бы говоря: занимаюсь самыми глубокими вещами, не ищите во мне поверхностного и политического. Он был одиночкой, индивидуалистом, отчасти поэтому не мог стать диссидентом – принципиально не принимал подполья, считал, что культура может быть только открытой. “Уважение законов и отсутствие желания обязательно носить какой-либо отличительный колпак и ходить на манифестации протеста всегда давало и даст, представьте, возможность свободно мыслить”, – почти запальчиво отвечал он на вопросы читателей журнала “Юность” в 1988 году.
Он и здесь шел против течения, придерживаясь почти набоковской позиции неучастия в клубах и кружках: “Не участвуй в этом ни «за», ни «против» – само рассосется, рассыплется. Делать же нужно свое дело, а для этого следует признать право на индивидуальные формы философствования”.
Взаимная индукция мысли
Мамардашвили – из послевоенного поколения выпускников философского факультета МГУ, с которых в СССР началась собственно философия, в отличие от советской философии как части идеологии и агитпропа. Ну и отпочковавшаяся от нее социология: Борис Грушин и Юрий Левада заложили фундамент и основали традицию.
Мамардашвили неоднократно подчеркивал важность 1950-х, когда на философском факультете МГУ появился, по его словам, “некий духовный элемент”. Идейно Мерабу не был, например, близок гегельянец и марксист Эвальд Ильенков. Но с ним у Мамардашвили возникала, по его определению, “взаимная индукция мысли”.
Комфортную для мысли среду создавали философы круга Института философии АН СССР и журнала “Вопросы философии” во времена главного редактора Ивана Фролова – именно в этой команде замом главного работал Мамардашвили, а заведующим отделом зарубежной философии был Владимир Кормер.
Статус полуофициального гуру стал едва ли не общепризнанным в годы перестройки. Но и в перестроечный стиль мышления Мамардашвили не очень попадал. Когда все вокруг сходили с ума от обрушившейся свободы, кидались из крайности в крайность, превращаясь то в поверхностных демократов, то в неофитов-охранителей (трагическая история, произошедшая с Александром Зиновьевым), казалось, единственным трезвым человеком оставался Мераб.
И не просто трезвым: он был не русским, не грузином, он был и оставался гражданином мира, как и надлежало философу европейской традиции и мирового масштаба. Он и для тогдашней Грузии оставался чужим, да отчасти остается и сегодня. Антифашизм и антисталинизм Мамардашвили сочетались с антинационализмом. Его слова об истине, которая выше нации, и о том, что, если народ пойдет за Звиадом Гамсахурдиа, он пойдет против народа, стали классикой. Общение с нацией обернулось настоящей драмой. И стоило ему конфликта со звиадистами, нервов и расстроенного здоровья.