Андрей Колесников – Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки (страница 35)
Но есть ощущение, что и время само пыжится и что-то из себя изображает, и сама литература об этом времени – или мельчит, мигая твиттером и тиктоком, или снобистски брюзжит, усложняя простое и умножая пустые сущности.
Хотя надо всего-то поставить перед постсоветским человеком зеркало. Появятся вкус, запах, тактильные и визуальные впечатления. Такие, например: “Дождь лил стеной. Пахло озоном. Две девочки, накрывшись прозрачной клеенкой, бежали по асфальту босиком”.
Где сейчас эти девочки из 1978-го? Бегут ли по асфальту босиком?
Даже о небывалой московской жаре лета 1972 года мы можем узнать исключительно у Трифонова; а кто нам оставил стилистически безупречные свидетельства о дикой жаре 2010-го? А может, и не надо нового отчета, достаточно старого: “И однажды в конце августа как будто лопнула струна – жара прекратилась… но те, что остались живы, испытали необычайную бодрость и как бы наслаждение жизнью… На третий день все забыли о недавних мучениях – чему помог зарядивший с утра мелкий, сеявший осеннюю скуку дождь”.
И сегодняшнего постсоцреалистического, постмодернистского, постсоветского постчеловека можно описать романами и повестями Трифонова. Как наше время ни кичится своей уникальностью, человеческие дилеммы и развилки те же самые. Возмущался же текстами Юрия Валентиновича редактор из серьезного журнала, выведенный им в рассказе “Вечные темы” из цикла “Опрокинутый дом”: “Всё какие-то вечные темы!”
Последняя фраза в неоконченной рукописи последнего романа “Исчезновение”: “Но прошло много лет…”
Прошло много лет, и, как и прежде, человек расчеловечивается, адаптируясь к обстоятельствам, и расчеловечивает других. Но и это Трифонов описал, обращаясь к опыту сталинских времен. А сегодня мы вдруг узнаём и себя в тех персонажах.
Неясны мотивы тех, кто стали хозяевами жизни в 1930-х? Юрий Трифонов все объяснил в итоговом “Исчезновении”: “Радостное чувство власти, но не грубой, полицейской, а истинной, тайной, имеющей близость к року и божественному промыслу, – тончайшее наслаждение, ради которого единственно стоило бы жить, ибо все прочие оргазмы жизни так или иначе доступны миллионам, как общий городской пляж в Ялте…”
И банальность зла, воплощенная в заурядном, оттирающем скипидаром масляную краску с рук рядовом энкавэдэшнике, который после произведенных обыска и ареста вдруг начинает по-свойски рассказывать: “Я, видишь, с дежурства прямо к теще в Павшино. Жинка у ней сейчас… Всю неделю не виделись. Какой неделю! Больше…”
И тут же рядом – гибель богов. Собственно, вся история ВКП(б) – КПСС – это история распада кланов, сначала обустроившихся в коричневатом рембрандтовском сумраке квартир в Доме на набережной окнами на дробящееся отражение Кремля в Москве-реке, а затем исчезнувших и пожравших друг друга с механической жестокостью термитов.
И никто никогда не замечает распада социальной ткани, который происходит под носом: “На юге в девятнадцатом кипела какая-то нелепая, веселая жизнь, туда съехалось много интересных людей, артисты, писатели, выходил журнальчик «Донская волна». Рестораны в Новочеркасске были полны. Все уже трещало и рушилось, но люди не понимали…”
Я перечитываю Трифонова насквозь, кроме, быть может, “Студентов”, “Отблеска костра” (и ни разу не дочитал до конца книгу творческого кризиса – “Утоление жажды”) и статей, раз в пять-шесть лет. Для того чтобы сверить часы – освежить понимание людей не столько советской, сколько постсоветской эпохи.
Трифонову скоро сравняется сто лет. Много, потому что век – это впечатляет. И до странного мало, потому что он описал людей, живших десятки лет тому назад, а оказалось, что предъявил миру нас сегодняшних. И всё по той причине, что, как он написал за четыре месяца до смерти, в свой необычайно продуктивный период, когда были закончены “Время и место”, “Опрокинутый дом” и летело к концу “Исчезновение”, нить одна: “…она состоит из любви, смерти, надежд, разочарований, отчаяния и счастья, краткого, как порыв ветра”.
Крик шепотом
Сегодняшняя архаизация публичного разговора и представлений о реальности проявляется не только в устрашающе карикатурной подражательности действиям и логике советских властей 50-, 60-, 70-летней давности, но и в том, насколько почти неправдоподобно актуальным оказывается дискурс инакомыслия тех баснословных времен. Александр Аркадьевич Галич умер в 1977-м, а его песни можно распространять, как удачные комментарии в соцсетях к самым животрепещущим темам из новостной ленты.
Собственно, гитара и “домашники” (как потом “квартирники”) такими социальными сетями и были. Технические средства доставки – дефицитные магнитофоны, редко кому доступные ксероксы, перепечатываемый и переплетавшийся самиздат: “Эрика берет четыре копии” (согласно одному их самых известных “мемов” самого Галича), а для переплетов существовали соответствующие мастерские, включая, для самых продвинутых, – мастерскую Льва Турчинского в ГМИИ. Социально-сетевым был и способ разговора и описания повседневности: лирическо-ироническая беседа или рассказ о реальности с использованием стихов, речитативов, песен под гитару – ну не под рояль же! Театрально-игровой Александр Галич дополнялся нахраписто-псевдонародным Владимиром Высоцким и деликатным, как интеллигентское покашливание, Булатом Окуджавой. Разве что Мераб Мамардашвили не пел свои лекции под гитару приятным баритоном, хотя его смело можно ставить в этот социально-сетевой ряд.
Александр Аркадьевич щадил свою аудиторию – он вообще, по воспоминаниям историка искусства Игоря Голомштока, был человеком мягким и добрым. Щадил в том смысле, что не требовал от нее подвигов. Ему было достаточного того, что эти обыкновенные советские люди находили в себе смелость его слушать, чуть ли не по сто человек набиваясь в обычную комнату. И это был тот самый советский образованный городской средний класс, который Александр Солженицын презрительно назвал – в те же годы, что Галич пел, – “образованщиной” за стремление приспособиться к обстоятельствам советской власти, держа фигу в кармане. Галич рассуждал совершенно иначе: этим людям тридцать – сорок лет, они обзаводятся семьями, им нужно эти семьи обеспечивать, ждать от них бескомпромиссности нечестно, они и так читают запрещенные книги, слушают “голоса” и приходят на нелегальные концерты. Но они такая же часть сопротивления, что и открытые диссиденты. Это, по определению Галича, представители “молчаливого резистанса”, тихого, но последовательного этического сопротивления. Машину власти ты сломать не можешь, а слушать Галича у себя в квартире – да.
Конечно, это почти то же, что ругать политический режим в модном кафе и посмеиваться над демонстративной глупостью неистовых адептов власти в медиа: так было до 2022 года, потом разговоры инакомыслящих стали еще более “кухонными”. Но иногда именно это этическое сопротивление вдруг обретает голос на улицах и площадях, возможно, не ведая, что у него были предшественники, и способствует модернизации сначала общества, а впоследствии и государства. Те, кто в 1965-м вышли на Пушкинскую со сверхактуальным сегодня (за вычетом слова “советскую”) лозунгом “Соблюдайте советскую Конституцию!”, те, кто вышли на Красную площадь в августе 1968-го. О них – за день до акции, причем не зная о ней, – Галич написал свои самые знаменитые слова из “Петербургского романса”, песни о декабристах:
В 1970-е Галич полагал, что “то половинчатое существование, которое мы еще вели в начале шестидесятых годов, – сегодня невозможно. Пришла пора открытого голоса, поднятого забрала”. Но, “выбирая свободу”, повторял, что он не требует этого от своей молчаливо сопротивляющейся аудитории. И очень жалел близких по духу коллег, которым было трудно по разным причинам решиться на открытое сопротивление: “Не обязательно, чтобы вертухай зажимал рот, – если ты сам себе зажал рот, все равно не будет хватать воздуха”.
Первая пластинка Галича, выпущенная в 1975 году в Норвегии, называется “Крик шепотом” – это как раз о состоянии душ и умов рефлексирующей части сограждан, а иногда – об отчаянии. Крик шепотом страшнее крика в полный голос: человек вынужден прилагать еще одно усилие – сдерживать себя. Не так ли сейчас живут многие россияне?
Александр Галич описал процесс полного расставания с иллюзиями в книге 1973 года “Генеральная репетиция”: это и воспоминания 55-летнего человека о своем детстве и юности с запахом снега на Чистых прудах, и описание разгрома его пьесы “Матросская тишина” в 1958 году, на самой заре театра, тогда еще студии, “Современник” (в прогоне участвовали Олег Ефремов, Евгений Евстигнеев, Галина Волчек, Олег Табаков), и сама пьеса, совершенно блистательная во всем, включая авторские ремарки. По-бабелевски яркое описание слоняющихся пьяных, которые, “запрокинув головы, с грустным недоверием разглядывают звездное небо”; или: “Быстро вбегает высокая крупная женщина со страдальческим и вдохновенным лицом, растрепанная, с хитрыми молодыми глазами. Это старуха Гуревич”. Реплики персонажей – это смесь Фридриха Горенштейна, Василия Гроссмана и Ильфа и Петрова. А уж “Политика – это занятие для англичан и поляков” – предтеча довлатовского “Любовь – это для военнослужащих и спортсменов”.