Андрей Колесников – Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки (страница 32)
Кормер безжалостен в своем анализе “бытовых” установок советской интеллигенции, но в то же время предостерегает от иронии по этому поводу, напоминая о том, какие ужасы пережила эта социальная страта в годы советской власти: “И если он (интеллигент. –
Двойное сознание советской интеллигенции, по Кормеру, явилось прямым следствием ее положения: она служит власти и приспосабливается к ней, потому что стремится к благополучию, и в то же время ненавидит власть и мечтает о ее крушении. Эта раздвоенность образованного класса вернулась полвека спустя в путинской России. В том числе и в виде дискуссий о возможности-невозможности сотрудничества с властью: “И кроме того, «ведь если не они, то на их место – какие-то другие, менее интеллигентные, менее порядочные»! Партийная книжка жжет интеллигенту грудь, но он не знает, как выбраться из этого порочного круга”. Интеллигент испытывает и просветительские иллюзии: “Он полагает, что там наверху и впрямь сидят и ждут его слова, чтобы прозреть, что им только этого и не хватает”.
К просветительской иллюзии близко примыкает один из шести препарируемых Кормером соблазнов интеллигенции – оттепельный. Ловя псевдолиберальные квазисигналы, исходящие сверху, перемен интеллигент ждет “с нетерпением и, затаив дыхание, ревностно высматривает все, что будто бы предвещает эти долгожданные перемены”. Впрочем, после февраля 2022 года все это потеряло смысл. Соблазн растаял, даже никого и не соблазнив.
Рядом – соблазн революционный, более жесткий, чем оттепельный: интеллигенция, пишет Кормер, “неравнодушна к словам «крушение», «распад», «скоро начнется» и т. д.”.
Соблазн технократический известен нам не только по временам “гаджетной модернизации” по Медведеву, когда казалось, что если каждого гражданина России вооружить айпадом, то страна тут же станет европейской, но и, в принципе, по длинной эпохе Путина, которого в иные времена было ошибочно принято представлять публике как “русского немца”, глубоко рационального политика. Слова Кормера о технократизации власти написаны как будто не более полувека тому назад, а сегодня: “Интеллигенция (к ней Кормер относит и государственную бюрократию. –
Оставшиеся соблазны – военный, который в иных ситуациях приходит как соблазн квасного патриотизма (смыкающийся “с искушениями национал-социализма и русского империализма”), и он оказался самым серьезным; соблазн социалистический, который в приложении к сегодняшним обстоятельствам оправдывает отступление от нормального развития как необходимый и неизбежный этап; соблазн сменовеховский, согласно которому власть, насытившись террором разной степени интенсивности, переродится в нечто вполне приемлемое и более гуманистическое сама собой – степень актуальности этой идеи после катастрофы 2022 года стремится к нулю.
Удивительно, но Кормер в самое глухое советское время, когда после вторжения в Чехословакию наступил “вельветовый сталинизм”, говорит не просто о соблазнах, но, по сути, о необходимости их преодоления. Казалось бы, что могла сделать интеллигенция в то время? А писатель толкует о ее ответственности за происходящее. О том, что она “явно держит в своих руках судьбы России, а с нею и всего мира”. В контексте жесткого социологизированного кормеровского анализа это не пафосная метафора, а очень рациональная констатация: интеллигенция или, если угодно, элиты несут свою долю ответственности за то, что, генерируя новые соблазны, которые на поверку оказываются лишь новой версией старых, они длят пребывание страны в гибельном анабиозе, по Кормеру, “нового русского мессианизма”.
Post scriptum
Арсений Рогинский: “Уберите Сталина”
Упомянутый в связи с Кормером Арсений Борисович Рогинский – политзэк, правозащитник, историк, филолог, ученик Юрия Лотмана, главный хранитель памяти о жертвах сталинских репрессий, глава “Мемориала”[8]. Умер в 2017 году в возрасте семидесяти одного года. Рогинский вышел из выдающегося поколения. Но даже среди представителей этой генерации сложно найти человека, соразмерного Арсению Борисовичу по масштабу и обаянию.
Однажды прямо на одной из конференций он сказал со знанием дела: “У зэков есть поговорка, она звучит так: «А что менты о нас говорят, так это нам по…» Однако лагерь – это ограниченное число людей. А когда о вас на всю страну говорят, что вы иностранный агент, то есть шпион, – это чудовищное унижение”. Весь опыт жизни Рогинского, родившегося в Вельске Архангельской области, в месте ссылки его отца, – это опыт сопротивления несправедливости. Ему было предложено покинуть страну, он отказался и – сел на четыре года, оттрубив весь срок полностью и выйдя на свободу прямо к началу перестройки. Рогинский прославился своим последним словом на суде – “Положение историка в Советском Союзе”, в котором речь шла в том числе об исторических архивах. Потом Рогинскому придется заниматься архивами дел, заведенных на миллионы советских людей.
Арсений Борисович нашел дело моего репрессированного деда – он страшно заинтересовался его историей, и мы провели много времени, выясняя обстоятельства смерти скромного советского архитектора в 1946 году в Устьвымлаге. В том же лагере, где спустя годы будет сидеть сам Рогинский. Технологию описывать не стану, но номер архивного дела мы благодаря Арсению Борисовичу знали заранее, еще до запроса в соответствующий архив. Именно так – упреждая оппонента ли, противника ли на несколько шагов – Рогинский боролся с государством и, когда надо, работал с ним. “Не верь, не бойся, не проси” – но при этом Арсений Борисович был одним из двигателей процесса установки “Стены скорби”. Если государство согласно – так пусть сделает хотя бы часть доброго дела.
Он знал цену и сталинскому государству, и послесталинскому, и ельцинскому, и нынешнему. “Вы что думаете, – говорил Рогинский, – архивы вот так вот и открылись во времена Ельцина? Ничего подобного”. Он принадлежал к той категории людей, которым, по его собственным словам, власть всегда “или что-нибудь приписывала, или что-нибудь прощала”. Рогинскому пришлось продолжить сопротивление и в постсоветском государстве. Жизнь сделала круг. Выходя во дворик “Мемориала”[9] с пачкой “Парламента найт блю”, он рассуждал о том, как защитить свою организацию. Если называть вещи своими именами – как спасти память о репрессированных государством. Кстати, диссидентские сборники, за которые сел историк Рогинский, так и назывались – “Память”. Государство, неистово сражающееся до сих пор за тотальную историческую амнезию и доведение истории до плаката и комикса, было и осталось врагом Арсения Борисовича, который эту память тихо, покуривая и иронизируя, но с железной последовательностью восстанавливал. По крупицам – размером с человеческую жизнь.
В некотором смысле Рогинский был сторонником “невидимой руки рынка”. В том смысле, что понимал гигантскую роль Сталина – человека, мифа, бренда – в прошлом и настоящем нашей страны. “Уберите Сталина из нашей жизни, тогда воровство и бардак исчезнут сами собой”. Скажете, упрощение. А может быть, попробовать еще раз – после Хрущева и Горбачева, – но на этот раз по-настоящему, и посмотрим, что получится?
Рогинский был из тех, кто ощущал себя свободным в любых обстоятельствах. Советская власть считала его антисоветчиком, а он просто был внесоветским человеком, патриотом истерзанной страны, защитником ее частной памяти от монопольного “права” государства на насильственное забвение преступлений и жестокости.
Даже в том, что Арсений Борисович до последнего курил, как паровоз, а чтобы заснуть, пил кофе на ночь, можно было усмотреть принципиальное сохранение внутренней свободы. В 1980-е в камере-одиночке от соседей-зэков он получил через дырку в стене пачку “Примы”, спички и чифир. Куда уж этому государству запретить Рогинскому курить…
Незадолго до смерти Арсения Борисовича и состоялся тот самый разговор с ним по телефону из квартиры его близких друзей Лены Немировской и Юрия Сенокосова. Голос его, несмотря на почти год тяжелейшей болезни (лечение он проходил в Израиле), был таким же – с бархатной хрипотцой, размышления – как всегда, одновременно ироничными и серьезными. Вполне серьезно он мне сказал, что скоро мы встретимся в Москве. Точно так же Арсений Борисович успокоил друзей в своем последнем слове на суде в 1981-м: “Пожалуйста, не волнуйтесь за меня. Скоро мы сможем писать друг другу письма. И вообще, время быстро летит…”