Андрей Клименко – Последняя Баба Яга (страница 1)
Андрей Клименко
Последняя Баба Яга
Глава первая. Изба, которая помнила больше, чем люди
Лес начинался не с первого дерева, а с первого сомнения.
Пока шла человеческая тропа, пока скрипели телеги, пока по весне пахло навозом, дымом и честной усталостью, все вокруг еще считалось миром понятным. Но стоило свернуть с дороги, где стояла, как дурная мысль, покосившаяся верстовая метка, и сделать семь шагов между елями, как воздух менялся. Он густел, будто в нем кто-то варил невидимый кисель из тумана, хвои и старых слов. Там уже не птицы перекликались, а лес переговаривался сам с собой. Корни шевелились под землей, как толстые змеи во сне. Мхи дышали. Пни слушали. И всякий, кто входил туда с топором, очень быстро вспоминал, что дома у него, между прочим, жена, дети, недоенный козел и вообще дела.
В самой глухой, самой упрямой середине этого леса стояла изба на курьих ногах.
Не просто стояла – кочевряжилась. Ноги у нее были старые, жилистые, с чешуйчатыми пальцами и длинными когтями, вечно в земле, в корнях, в листьях. Изба могла смирно прикинуться строением, а могла, если ей не нравился гость, отвернуться дверью к болоту и окнами к оврагу, будто и не было тут никакой хозяйки. Крыша у нее поросла мхом и чем-то таким, что в обычных местах не растет и приличным людям не снится. Из трубы шел дым – сизый, ленивый, пахнущий полынью, сушеными яблоками, зверобоем и еще чем-то, от чего у живого человека начинали чесаться воспоминания.
Под самой стрехой висели пучки трав: чабрец, белена, тысячелистник, сон-трава, лунник, вороньи перья, сушеные рыбьи головы, связка ключей, которые давно забыли, какие замки им доверяли, и маленькие зеркальца, в которых никогда не отражалось одно и то же лицо дважды. На заборе черепа светились не ярко, а с достоинством, как старые фонари, пережившие лучших хозяев. Один, с трещиной на лбу, подмигивал, когда рядом проходила нечисть мелкого пошиба. Другой любил бурчать по утрам про сырость в костях, хотя костей у него, строго говоря, осталось немного.
За избой темнел огород, где росло то, что капустой называли только слепые. На грядках шевелились серебристые стебли, которые ночью шептали, а днем делали вид, будто овощи. Между ними торчали таблички с надписями кривой, но властной рукой: «Не трогать – рванет», «Не нюхать – женишься», «Для зелий и не лезь лапами».
А внутри избы было тепло, тесно, дымно, странно и до того живо, что чужак, войди он туда, сначала решил бы, будто попал в лавку безумца, а потом понял бы, что лавка безумца рядом с этим местом – образец скучной порядочности.
В печи гудел огонь. Не плясал, не потрескивал – именно гудел, как старая баба, которой не дали договорить. На длинном столе стояли банки, склянки, бутылки, миски, ступки, жменя железных гвоздей, моток рыжих волос неизвестного происхождения, кривой нож, три яблока, одно из которых тихонько вздыхало, и черный кот, разлегшийся посреди всего этого богатства так, будто именно он был главным предметом алхимии.
Кота звали Филимон.
Сам он утверждал, что в прежние века его называли «тьма очей моих», «мрак полуночный», «страшилище печное» и даже «уважаемый господин советник», но с течением времени нравы обеднели, люди поглупели, а уважение к достойным существам стало почти мифом. Потому он позволял звать себя просто Филимоном – с тем выражением морды, с каким король позволяет крестьянину кланяться недостаточно низко.
Филимон был черен не как уголь и не как ночь, а как тот особый цвет, которым красится беда перед тем, как вежливо постучать. Шерсть его лоснилась, глаза горели желтым, и в каждом усе читалось мнение, которого никто не спрашивал, но все равно получал.
На перекладине под потолком сидела ворона Варвара – костлявая, блестящая, с умным и бессовестным глазом. Она обожала подслушивать, комментировать, воровать блестящее и вставлять замечания не туда, где к месту, а туда, где больнее.
Посреди избы стояла Баба Яга.
Не карикатурная, не сказочная для дураков, а настоящая.
Она была высока, суха, как корень столетнего дерева, и крепка той упрямой, старой силой, которая не любит показываться попусту. Лицо ее казалось вырезанным из времени: морщины не портили его, а писали на нем карту дорог, по которым ходили и цари, и покойники, и те, кто давно перестал различать разницу. Нос у нее был хищный, подбородок цепкий, глаза – серые, светлые, с колючим блеском мокрого кремня. Волосы, густые и седые, она заплетала в тяжелую косу, перевязанную кожаным шнурком, в который были вплетены птичьи кости, медные кольца и маленький зуб кого-то очень разговорчивого при жизни.
На ней была длинная темная юбка, фартук в пятнах травяной зелени и красноватой алхимии, рубаха с закатанными рукавами и старый шерстяной жилет, в карманах которого можно было найти все – от сушеной жабы до ключа от ветра. На ногах у Яги были не лапти и не роскошные сапоги, а крепкие башмаки, которым довелось пройти больше дорог, чем иным князьям.
Она стояла у стола, растирала в каменной ступке что-то синее и зловещее и при этом ворчала с такой сосредоточенной злостью, будто перемалывала чьи-то дурные намерения.
– Нет, ты глянь на них, – сказала Яга, не поднимая головы. – Жили-были, разум пропили, а теперь чудес им подавай. Одна пришла: «Бабушка, сделай, чтоб он меня полюбил». Я ей говорю: а мозги ему тебе тоже пришить? Другая: «Отведи порчу». Да кто ж тебя, клушу, портить станет, на тебя ж и без чар смотреть тоска болотная.
– Справедливо, – заметил Филимон, не открывая глаз. – Но ты все равно взяла у обеих яйца, сметану и серебряную ложку.
– А я, милок, не благотворительный овраг. С жалости сыт не будешь. Да и потом, глупость людская – товар вечный. На нем можно зиму протопить.
Варвара хрипло хохотнула и спрыгнула на стол. Тут же сунула клюв в чашку с ягодами.
– Клюв убери, зараза пернатая, – не глядя сказала Яга.
– Я только одну.
– Ты и совесть свою «только одну» когда-то склевала, а больше не вернула.
Ворона обиженно каркнула, но ягоду все-таки утащила.
В печи вздохнуло, будто кто-то там перевернулся на другой бок.
Яга замерла.
Она не была из тех, кто пугается печных звуков, лесных теней или голоса из колодца. За свою долгую жизнь она видела, как молоко вскипает без огня, как мертвецы приходят жаловаться на живых, как князья на коленях обещают все, а потом торгуются за собственную душу, будто за мешок репы. Но этот звук ей не понравился. Он был не домашний. Не свой.
Филимон поднял голову.
– Опять?
– Молчи.
Печь загудела ниже, глубже. Над заслонкой побежала тонкая трещина света – не красного, не золотого, а белого до синевы, как лунный нож.
Варвара распушилась.
– Ой, не люблю я это сияние. От него перья дыбом и мысли нехорошие.
Яга поставила ступку. Медленно, очень медленно вытерла руки о фартук. Подошла к печи,
положила ладонь на теплый кирпич и прикрыла глаза.
Изба тут же насторожилась. В окне дрогнуло отражение, хотя снаружи уже темнело. Черепа за забором разом погасли. Даже огонь в печи подался назад, уступая место тому белому, холодному свечению, которое проступало сквозь глину, как кость через старую рану.
Яга шевельнула губами, проговаривая заклятие без голоса.
Свет на миг стих.
Потом рванул сильнее.
По стене поползли тени, но не от огня. Это были тени людей, которых в избе не было: сутулый старик с мешком за плечами, девка в венке, мальчишка с деревянным мечом, женщина в длинной шубе и с лицом, закрытым платком. Они скользнули по бревнам, как воспоминания, и исчезли в потолочных щелях.
– Опять трещина меж мирами, – тихо сказал Филимон.
– Не трещина, – отрезала Яга. – Надрез.
Она произнесла это так, будто слово имело вкус железа.
Когда-то между мирами были двери. Тяжелые, хитрые, с условием, загадкой, жертвой или платой. Потом двери стали воротами. Потом калитками. Потом люди забыли, как их открывать, и миры начали держаться каждый за себя, как обиженные родственники. Но иногда что-то – старое заклятие, чья-то не к месту пролитая кровь, комета, чужая тоска, дурно поставленная церковка на древнем месте или просто усталость самой реальности – резало полотно так, что между сторонами проступал шов.
Яга эти швы чувствовала.
Все меньше и меньше с годами.
И оттого злилась еще сильнее.
– Давеча на болотах трещало, – сказала Варвара, косясь на печь. – Я думала, опять леший женится.
– Леший не женится, а мается, – буркнула Яга. – И не на болотах то было. Дальше. На северной кромке. Где старая дорога легла костьми.
Филимон спрыгнул со стола и, выгнув спину, подошел к печи.
– Пахнет не лесом.
– А чем? – спросила ворона.
Кот втянул воздух и скривился.
– Железом. Стеклом. Горелой пылью. Громом, запертым в коробке. И людьми, которые очень спешат, сами не зная зачем.
Яга усмехнулась, но невесело.
– Значит, близко. Совсем близко подползло их новое время.
Она не любила новое время.
Не потому, что была старой – старость сама по себе вещь честная, если в ней есть зубы. А потому, что новое время имело неприятную привычку лезть без спроса. Оно строило дороги через курганы, рубило рощи, вешало лампы там, где тьма веками стояла на службе, и называло все непонятное суеверием, пока это непонятное не кусало его за пятку. У нового времени были блестящие штучки, громкие слова и жалкая убежденность, будто мир начался с него.