18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андрей Деханов – Выше линии фронта (страница 1)

18

Андрей Деханов

Выше линии фронта

Пролог

Июль 1941 года. Западный фронт.

Утро началось с грохота. Немцы бомбили аэродром третий день подряд, и лётчики уже не спали в казармах — спали в щелях, вырытых у самой кромки поля, подальше от капониров. Василий лежал на спине, смотрел в низкое серое небо и слушал, как где-то за лесом гудит, тянется, нарастает чужой мотор.

— Опять идут, — сказал кто-то рядом.

Он не ответил. Считал. Один, два, три… шесть. Шесть «юнкерсов». Значит, будет горячо.

Потом была команда. Потом он бежал к своему «ишачку» — И-16, старенькому, латаному-перелатаному, с заплатками на фюзеляже и мотором, который давно просил капитального ремонта. Механик, Серёга, помог забраться в кабину, хлопнул по борту:

— Давай, Вась. Только вернись.

— Вернусь, — сказал Василий, хотя не верил.

Они взлетели втроём. Втроём против шести. Уже на разгоне, когда земля побежала под крылом и начала проваливаться, он почувствовал знакомое: лёгкость, звенящую пустоту в животе, будто тело на секунду вспомнило что-то своё, давнее. Но думать было некогда.

В воздухе стало тесно и жарко. Трассы, развороты, рёв моторов, чёрные хлопья зенитных разрывов. Первый «юнкерс» шёл ровно, уверенно, как хозяин. Василий зашёл ему в хвост, поймал в прицел, нажал гашетку — «юнкерс» дёрнулся, потянул дым и пошёл вниз, оставляя за собой чёрный хвост. Он успел увидеть, как падает второй — не его, чей-то ещё. И на секунду подумал: может, и выкарабкаемся.

А потом ударило.

Сначала — тишина. Он не сразу понял, что мотор заглох: просто звук пропал, и стало слышно, как свистит воздух по обшивке. Лопасти винта замерли. «Ишачок» дёрнулся, клюнул носом и начал валиться на крыло.

— Нет, нет, нет, — забормотал Василий, хватаясь за рычаг. — Только не сейчас. Не сейчас, слышишь?

Он рванул сектор газа. Мотор не отозвался. Мёртвый, тяжёлый, он молчал, и от этого молчания в кабине стало по-настоящему страшно.

— Давай, родной, — он крутил стартер, дёргал тумблеры, жал на всё сразу, как будто это могло помочь. — Ну же! Ну!

Ничего. Винт застыл, как вкопанный. Самолёт валился на крыло, и земля в лобовом стекле накренялась, росла, шла навстречу — серая, чужая, страшная.

Он бил по приборам кулаком. Бил по переключателям, по панели, по мёртвым циферблатам, которые не двигались, не мигали, не отвечали.

— Работай! Работай, мать твою!

Пальцы скользили. Он рвал рычаг, давил на педали, пытался выровнять машину — но она не слушалась, она падала, и всё внутри падало вместе с ней. В горле стало сухо. В висках стучало. Он дёргал, жал, крутил — и уже понимал, что это бесполезно, что мотор не запустится, что это конец, но руки всё равно тянулись к тумблерам, всё равно искали, хватали, жали.

— Ну! — крикнул он в пустую кабину. — Ну!!!

Тишина. Только свист воздуха. Только тёмная земля, которая неслась навстречу, как поезд.

Земля была уже близко. Слишком близко. Он видел её через стекло — серую, в пятнах, с чёрными полосами дорог, и она росла, росла, и в ней уже можно было разглядеть отдельные деревья, крыши, что-то ещё. Он смотрел на неё и не мог оторваться. Как будто она держала его взглядом. Как будто говорила: поздно.

Поздно.

Он рванул ремень. Кожаный, тугой, он не поддался сразу — пальцы сорвались, он рванул снова, ещё раз, ещё, и наконец ремень лопнул, и тело качнулось вперёд, к приборной панели. Он оттолкнулся. Коленом, локтем, всем, чем мог. Фонарь кабины был заклинен — его заело ещё на взлёте, Серёга говорил, что надо починить, да не успели. Василий рванул ручку фонаря. Не поддалась. Рванул ещё. Ещё.

— Давай! Давай же!

Ручка хрустнула, фонарь дёрнулся и пошёл в сторону — тяжело, медленно, как всё в этом самолёте. В кабину ударил ветер. Рёв, свист, холод — всё сразу. Василий вцепился в борт, подтянулся, вывалился наружу — и полетел.

Не вниз. В сторону. Ветер ударил в грудь, в лицо, и на секунду ему показалось, что он всё-таки не падает. Что тело само знает, что делать. Что он летит.

Потом самолёт ушёл вниз, под ним, чёрный и мёртвый, и он остался в воздухе один — маленький, лёгкий, без мотора, без крыльев.

Он рванул кольцо.

Ничего. Пальцы сорвались, он рванул снова — и снова ничего. Вытяжное кольцо осталось в руке, лёгкое, бесполезное, а парашют не раскрылся. Не дёрнулся, не хлопнул, не рванул его вверх. Просто молчал — как мотор. Как всё в этот день.

— Нет, — сказал он. — Нет, нет, нет.

Он дёргал. Дёргал ещё и ещё. Тянул за стропы, рвал за клапан, бил по ранцу кулаком — как бил по приборам в кабине. Руки скользили. Пальцы не слушались. Он дёргал, дёргал, дёргал — и уже понимал, что это бесполезно, что парашют не откроется, что это конец, но руки всё равно тянулись, всё равно искали, хватали, жали.

И даже если бы открылся — земля была слишком близко. Он знал это. Видел, как она растёт под ним, как приближаются пятна полей, крыши, деревья. Купол не успел бы надуться. Стропы не успели бы натянуться. Он бы всё равно упал — только медленнее.

Он дёргал, дёргал, дёргал.

Земля шла навстречу. Быстро. Слишком быстро. Тёмная, в пятнах полей, похожая на карту, которую он видел в штабе. Где-то там, внизу, были немцы. Где-то там были свои. Он уже не успевал никуда.

Вот и всё, — подумал он. — Вот и всё, Василий Исаев.

Он закрыл глаза.

Ему было пять лет. Он лежал на печи, укрытый тулупом, и за окном была гроза. Он не мог уснуть — боялся грома. И тогда он представил, что летит. Просто встал и полетел — над деревней, над рекой, над лесом. Ветер был тёплый, ласковый, и грома не было слышно. Он летел, и ему было не страшно.

Он летел.

Он и сейчас летел.

Странно, но страха не было. Было только это тёплое чувство из детства — когда ты не падаешь, а летишь. Он вспомнил, как это делается. Вспомнил всем телом — плечами, спиной, руками. Как будто и не разучился.

Он открыл глаза.

До земли оставалось меньше тридцати метров. Он не падал. Он летел — вперёд, над полем, над дорогой, к лесу. Тихо. Без мотора. Без винта. Просто — летел.

Не может быть, — мелькнуло в голове. — Так не бывает.

Он нёсся над самыми макушками деревьев. Сосны, ели, берёзы — они проносились внизу, чёрные, резкие, и от этого почему-то стало страшно.

Страшно не от высоты. От того, что это правда. Что он летит. Что так бывает.

И в тот же миг что-то внутри оборвалось. Тело, которое только что знало, как летать, вдруг разучилось. Ветер ударил в лицо, в грудь, в живот. Его крутануло, понесло вниз, и он рухнул в колючий, пахнущий смолой и прелью ельник.

Удар. Хруст. Темнота...

Глава 1. Ельник

Он не сразу понял, что жив.

Первое, что пришло, — запах. Смола, прель, что-то кислое и тёплое, похожее на кровь. Потом — холод. Не зимний, а сырой, лесной, который забирается под гимнастёрку и лежит там, как мокрый камень.

Потом — боль. Она была везде. В груди, когда он попробовал вдохнуть, — острая, как гвоздь. В боку — тянущая, глухая. В правой руке — глухая, далёкая, будто рука была не его, а чья-то чужая, пристёгнутая сбоку.

Он открыл глаза.

Над ним были ветки. Много веток. Чёрные, мокрые, они качались, и сквозь них проглядывало небо — серое, низкое, чужое. Он долго смотрел на это небо, не понимая, почему оно такое. Потом вспомнил: кабина, мотор, тишина. Потом земля, которая шла навстречу. Потом — полёт.

Он попробовал сесть. Боль рванула в груди, и он застонал — коротко, сквозь зубы, как учили. Тело не слушалось. Оно было тяжёлым, чужим, будто мешок с песком, который кто-то бросил в ельник и ушёл.

Он лежал на боку, среди молодых ёлок. Одна ветка торчала у самого лица, пахла смолой и царапала щёку. Он хотел отвести её рукой — и не смог. Правая рука не поднялась. Он посмотрел на неё. Рука лежала на земле, вывернутая, в крови, и было видно что-то белое, острое, выглядывавшее из-под кожи у локтя.

Он отвернулся. Посмотрел в другую сторону.

Между стволами — ничего. Только ёлки. Только мокрые ветки. Только серое небо в просветах. И тишина.

Не может быть, — подумал он. — Так не бывает.

Он закрыл глаза. Попробовал дышать. Мелко, часто — как учили. Кто-то учил. Кто-то говорил: «Дыши мелко. Не глубоко». Он не помнил кто. Может, Серёга. Может, кто-то другой. Серёга остался на аэродроме. Серёга хлопнул по борту и сказал: «Только вернись».

Он вернулся. Только не так, как надо.

Он лежал и слушал. Лес был тихий. Не мёртвый — просто тихий. Где-то далеко стучал дятел. Потом перестал. Потом снова. И от этого стука стало страшно — не от боли, а от того, что мир шёл дальше, как будто ничего не случилось. Как будто он, Василий Исаев, не падал с неба. Как будто он вообще не существовал.

Он попробовал позвать. Голос вышел хриплый, слабый, не его:

— Эй...