Андрей Аствацатуров – Зеркала и паутина (страница 42)
Зуев и профессор Профессор уже здесь. Стоят у преподавательского стола и вполголоса о чем-то беседуют. Оба худощавые, в модных приталенных костюмах, в галстуках. За их спинами – отголосок СССР – школьная доска, тщательно вымытая в честь высокого гостя и в беловатых подтеках. Троекуров и Лугин тоже явились – куда ж без них? Уселись за первый стол. Внутри меня набухает раздражение. Пойду-ка сяду подальше, на задний ряд. Начинаю пробираться между столами и чувствую – сзади меня осторожно тянут за рукав. Оборачиваюсь и вижу улыбающуюся физиономию Зуева.
– Давай-ка, братец мой, в первый ряд… – его голос вкрадчиво шелестит сквозь общий шум. – Давай-давай. Так надо. Вот сюда, рядом с Димой.
Слушаюсь, ваше величество. В первый так в первый. Я согласен. Я теперь на всё согласен, что прикажут. Главное, чтобы ты не вспомнил про Обухова. По телу легким ознобом пробегает тревога. Нет, не вспомнит. Ему сейчас не до Обухова. На повестке дня – профессор Профессор.
Снимаю рюкзак и сажусь, где велено. Лугин со скучающим, бесцветным видом смотрит в окно, где виднеется серенькое небо, зевает, прикрывая рот ладонью. А Троекуров, большеносый, как чайник, уже разложил-раскрыл на столе блокнот и занес над пустой страницей шариковую ручку.
Мне хочется его немного подразнить.
– Дима, ты молодец. Хорошо подготовился. Давай, записывай всё. Только смотри – чтобы внимательно и без ошибок.
Мимо нас проходит студент, громко разговаривая по телефону.
– Чего пристал?! – огрызается Троекуров.
– И про права человека не забудь спросить, – добавляю я язвительно.
– Слушай! – физиономия Троекурова желтеет от злости. – Если у тебя сегодня плохое настроение…
– Так, парни, цыц… – вмешивается шепотом Лугин. – Вы что, сдурели?! Здесь вообще-то студенты.
Из меня уже готова вырваться очередная колкость, но тут раздается звонкий голос Зуева:
– Коллеги! Прошу вашего внимания!
Профессор Профессор уже расположился за столом, а Зуев стоит рядом с поднятой вверх ладонью и ослепительно улыбается. Шум в аудитории понемногу убывает, и, дождавшись полной тишины, Зуев начинает речь. Надо послушать. «Наш высокий гость», «научный авторитет», «международный культурный фонд», «мировая наука», «просветительская миссия», «грантовые перспективы». Слова проверенные, крепкие, словно вслух зачитывается очередная служебная записка.
Зуев постепенно набирает темп, переходит к научным заслугам гостя (Тургенев, Набоков, психоанализ), а я вспоминаю, как позавчера в «Квентине Дорварде» он рассказывал мне историю этого профессора Профессора. Оказывается, когда-то, еще при СССР, профессор Профессор именовался Александром Алексеевичем Долбилиным и работал у нас в институте замдекана, но его выперли за взятки и больше потом никуда не брали. Тогда он решил уехать, подал заявление на выезд – ему не препятствовали – и оказался в США. Там он объявил себя «узником совести», чудом вырвавшимся из когтей КГБ, и сделал неплохую академическую карьеру. Я с ним вчера обедал, доложил Зуев, паршивый, конечно, тип, но через него к нам прибегут денежки. Так что, братец мой, примем его по первому разряду.
– Поприветствуем нашего гостя! – Зуев увеличивает громкость и первым начинает хлопать.
Я замечаю, что его глаза непривычно прищурены, словно от яркого света. Раздаются короткие, нестройные аплодисменты, будто дворовый кот вспугнул стаю голубей, и воцаряется торжественная тишина. Всё идет по протоколу, ровно так, как указано в служебной записке, которую я подготовил:
– приветственное слово (доцент Зуев П. С.);
– лекция (проф. Долбилин А. А., США);
– вопросы аудитории.
Зуев присаживается рядом с профессором Профессором и жестом приглашает: пора начинать. Тот сухо кашляет в кулак. Сейчас он напоминает породистую собаку английской масти: щеки в длинных складках, брыли, слегка свисающие по бокам, и между ними крупной тефтелиной – подбородок.
– Так! – профессор Профессор стучит пальцами по крышке стола. – Для начала поднимите руки те, кто слышал такое имя – Отто Ранк.
Что ж… начало многообещающее. Оборачиваюсь. Ни одной руки. Только удивленные, иссушенные вдумчивостью лица. Парень, сидящий возле окна, похожий на Пастернака, недоуменно чешет затылок. Тоже не знает.
Интересно, как теперь профессор Профессор выкрутится? Я знаю, кто такой Отто Ранк, но вида не подаю. Пускай профессор Профессор сам справляется. Ранк! Незаживающая рана Фрейда с прилипшей к ней, как пластырь, буквой «к». Фрейда, своего любимого учителя, Отто Ранк предал. А ведь прежде был самым преданным учеником и даже воевал под его знаменами с Юнгом. Бунт сына против отца, эдипово проклятие, как говорили потом сведущие люди.
– Не слышали… – разочарованно констатирует профессор Профессор. – А кто из вас его читал?
Молчание. На лицах – легкое недоумение. Профессор Профессор сокрушенно качает головой:
– Опять никто… – Он поднимает ладони и мягко опускает на крышку стола. – Тогда мне придется сделать небольшое вступление. Согласны, ребята?
«Согласны»… «ребята»… Странная у него манера. Эдакая смесь высокомерия и заискивания. Свойство французских лакеев и, как видно, американских преподавателей.
Профессор Профессор начинает вкрадчиво, с академической интонацией рассказывать про травму рождения. Помню… читал как-то со скуки. Вот ты еще не родился, лежишь в материнской утробе, и за тебя всё делают, живут, дышат, питаются. И тут внезапно – рождение. Ослепительный свет, удар, шок, первый глоток воздуха. Теперь придется всё делать самому, и в тебе навсегда остается неизлечимая травма, страх новой свободы, желание вернуться обратно в утробу, боязнь открытых настежь дверей, страх ответственности и выбора. Гении как-то справляются, а обычные люди до самой смерти остаются невротиками.
На раскрытый блокнот Троекурова, сделав предварительно круг, садится жирная муха. Троекуров прогоняет ее раздраженным жестом. Интересно, апрель, а мухи уже проснулись.
– Россия именно такая! – профессор поднимается со своего места. Ишь ты, как его забирает. – Она всегда в утробном состоянии. За русских людей всегда всё решали, сначала цари, потом большевистские вожди и, наконец… – Он обрывает себя на полуслове и хитро подмигивает: ну, вы, мол, понимаете…
Я смотрю на Троекурова. Муха уже улетела, и он строчит в блокноте эти мудрые мысли. Про Россию, про вождей, про все наши неизлеченные травмы.
– Но остается, так сказать, невроз, а значит, дорогие мои, бунтарское начало. Оно всегда пробивается сквозь утробную спячку, – нижняя губа профессора Профессора оттопыривается, складки на лице ходят ходуном, брыли дергаются, как у пса перед дракой.
Он берет многозначительную паузу и в театральном волнении опускается на стул. Ванька-встанька. Оглядываюсь на студентов. Они старательно водят ручками в тетрадках, свернувшись, как эмбрионы. Зуев строго-настрого предупредил – лично у каждого проверит конспект. Вот так всё и происходит, в полном соответствии с протоколом мероприятия: эволюция, сделав пике, возвращается к исходной точке. Человек, гордившийся своим прямохождением, горбится, сгибается, прижимается к земле, постепенно превращаясь в четвероногое. А ведь когда-то на семинарах Обухова мы, наоборот, распрямлялись, как будто даже становились выше ростом.
Интересно, что бы Обухов сказал, попав сюда, на лекцию профессора Профессора? Дурацкая мысль. Обухова здесь нет и быть не может. Он – из другой реальности, из той, которую мы добровольно покинули и которой он сам подвел черту, сделавшись невольным убийцей. Бедный, бедный Володя. Если бы не Обухов, он сейчас сидел бы вместе с нами, в аудитории № 28, слушал бы профессора Профессора. Хотя нет. Наверное, не сидел бы. Он тоже был из другой реальности. А если бы Обухов узнал Володю получше, встретился бы с ним, поговорил, отступился бы он от своего профессорства, от кафедры, от всех перспектив, которые так счастливо перед ним открывались?
Профессор Профессор начинает что-то плести о русских соборах, а я, чтобы не слушать, начинаю разглядывать паркет под столом, выложенный по советским правилам аккуратной елочкой. Обычно он здесь грязный, а сейчас прямо не узнать – вычищен и выскоблен до блеска. Это Зуев распорядился в честь высокого гостя. Троекуров по его приказу несколько раз бегал к завхозу.
– Купола, – прерывает мои мысли дробь профессорского голоса, – это своего рода фаллосы, символизирующие скрытый маскулинный бунт против репрессивной власти.
Ни больше ни меньше… Видимо, я пропустил что-то интересное. Я смотрю на Зуева. Ну, что скажешь? Ты же вроде историей архитектуры занимался? На лице Зуева полнейшая невозмутимость. Кто-то позади меня щелкает жвачкой. Вот это выдержка, говорю я себе. И ведь ни один мускул на лице не дрогнул! Мне бы так… Что ж, будем брать пример. Фаллосы так фаллосы. В конце концов, какая мне лично разница? Да и кто возразит? Все смыслы уже давно потеряны, и мы учим, что главное – иметь свое личное мнение.
– Мое небольшое введение подошло к концу, – усаживая тон, поясняет профессор Профессор. – Сегодняшняя наша тема – Тургенев. Точнее, его рассказ «Муму». Все читали, я надеюсь?
Студенты оживляются, поднимают головы от тетрадок, отвечают нестройным хором, что да, конечно же, читали.