Андрей Аствацатуров – Зеркала и паутина (страница 4)
– Обухов против, причем категорически, врубаешься? – развивал тем временем свои мысли Троекуров. – Но мы прорвемся, зуб даю. Виссарионыч уже дал добро, так что наш бронепоезд готов, а из-за старика никто ничего отменять не будет.
Я молчал, стараясь угомонить чувства и ничем не выдать своего возбуждения. Иначе, думал я, Троекуров начнет строить из себя барина, который осчастливил меня, четвероногого холопа, а остальные – кто там с ним – решат, что я у них на крючке и что обязан теперь бегать за ними, как собачонка.
– Я так и не понял, Кирюха… – заторопился вдруг Троекуров. – Ты с нами или нет? По-моему, двести баксов за лекцию – это самое…
Но я не дал ему договорить и сказал, что деньги – это неважно. Деньги для меня значения не имеют. Важно, произнес я, разглядывая себя в зеркало, что среди нас есть яркие, неравнодушные люди с перспективными идеями. И свежий, независимый коллектив с прогрессивными педагогами, готовыми работать ради справедливости и гуманизма. И главное, Дима (тут я придал своему голосу твердость), – возможность работать бок о бок с такими людьми, как ты, искренними, творческими, порядочными. Я завершил свой монолог фразой, что мы будем превосходной командой. Кто эти «мы», я не уточнил, потому что сам толком не знал, но фразу произнес с большим чувством. Я боялся, что немного переборщил, особенно с гуманизмом и с превосходной командой, но Троекуров слушал меня очень внимательно и не перебивал. Судя по всему, он был тронут.
Когда я закончил, он заговорил очень быстро, понизив голос:
– Тогда, считай, мы всё решили. Я там отвечаю за права человека, Лугин – за социологию, а ты, дорогой, – за литературу. Согласен?
Конечно я был согласен.
– Сможешь в институт приехать на собеседование к америкосам? Надо прямо завтра…
Я на всякий случай взял паузу и, эффектно выдержав ее, сказал, что, наверное, смогу.
– Окей… Только это… Зайди сперва к Зуеву, в двадцать третий кабинет. Он сейчас там сидит. Временно. Ну ничего, приедешь пораньше. И главное – не вздумай опаздывать! – предупредил Троекуров. – У американцев опоздание приравнивается к побегу!
Он захохотал и снова повторил, что нельзя ни в коем случае опаздывать. Его голос при этом звучал так, будто кто-то на кухне бил хрустальную посуду.
Я отложил телефон и задумался. Мысли успокоились, и пришло осознание, что всё складывается необыкновенно удачно. Двести баксов за лекцию, заграница… Но тут во мне зашевелилось постороннее чувство, мешавшее радости: Обухов выступил против всего этого.
Николай Петрович Обухов был нашим учителем, моим и Троекурова. Мы оба его боготворили, да его у нас в институте все боготворили. Даже художник-модернист Лёнька Гвоздев, и тот таскался к нему на лекции, хотя учился не у нас, а у себя, в академии. Обухов читал нам историю культуры Средних веков и Возрождения. Читал потрясающе. Причем настолько, что, сидя в аудитории, мы забывали о его смешной, мешковатой фигуре, толстых, совсем не интеллигентных фермерских щеках и длинных, не по размеру руках, которыми он все время размахивал, как большая неуклюжая птица. Мы даже не понимали, сколько ему лет. Помню, он целых две лекции вдохновенно рассказывал об утрате религиозного чувства у живописцев, архитекторов, литераторов, о том, как сильный жест художника, однажды предъявленный, обратился вскоре в немощное усилие, расщепленное на чувство и мысль. О том, как эпос деградировал в вялую лирику, как балкон превратился в тощий довесок, метафора – в нарыв, а живые, яростные идеи – в лохмотья.
– По базару видно – умный мужик, – говорил про Обухова Гвоздев.
Мы много спорили с Николаем Петровичем – он разрешал не соглашаться, возражать и всякий раз, откликнувшись, заново возводил теоретическое здание, заново приводил в движение все факты, словно перетасовывал колоду. Он говорил, убеждал, нередко горячась, но глаза его всегда выдавали нездешний степной покой. История на его лекциях превращалась в симфонию, сплетавшую все мыслимые благозвучия. Слушать его можно было до бесконечности. События, предметы, люди на глазах становились живыми оболочками мощных силовых линий, которые двигались то параллельно, то в противоположные стороны, то иногда слипались, чтобы со временем разделиться. И чем глубже он погружался в прошлое, тем яснее, неотвратимее становилось для нас настоящее.
Мы часто подходили к нему с просьбами, порой очень личными, и он никогда не отказывал. Щедро давал советы, даже бытового свойства, хотя при этом смеялся и разводил руками – милые мои, я же просто старый препод!
А на кафедру к себе меня не взял. Я поначалу затаил обиду, носил ее в себе несколько лет, но Обухов помог мне с первыми публикациями, позвал на международную конференцию. Обида как-то стерлась, позабылась, и вот сейчас так некстати мне выпало оказаться по другую сторону баррикад. Я понимал, что Николай Петрович меня простит, но все равно ощущал неловкость и беспокойство.
В памяти возник наш выпускной. Мы тогда сильно напились, и Троекуров подошел к Обухову с бокалом, фамильярно приобнял его и громогласно объявил, обращаясь то ли к нему, то ли ко всем сразу:
– Николай Петрович! Все свои сенсационные открытия я буду посвящать вам!
Обухов мягко отстранился и с улыбкой произнес:
– Дима, вы же знаете – я не люблю сенсаций.
Будто предчувствовал ту историю с черепом, которая произошла через год.
Троекуров тогда учился в аспирантуре на археолога. Это потом уже он стал заниматься правами человека. А тогда ездил в Крым, в Туву, в Новгород, куда-то к Днепру. И все время что-то копал. Ну, и выкопал этот череп. По виду череп был конский. Троекуров возликовал, тут же позвонил в литературно-исторический журнал «Меридиан» и сказал, что есть сенсационная новость – нашелся наконец череп коня вещего Олега. Тот самый, из нашего школьного детства, через который героический князь, воспетый Пушкиным, смерть свою принял. На следующий же день в журнале «Меридиан» появилась заметка: «СЕНСАЦИЯ! ЧЕРЕП КОНЯ ВЕЩЕГО ОЛЕГА НАЙДЕН!» Череп был доставлен в Ленинград и торжественно предъявлен научной общественности. Помню, все ходили по коридорам института и восторженно шептались. Обухов, правда, скептически качал головой: что-то тут не то, братцы. Троекуров ликовал – долгожданная кандидатская была практически у него в кармане. Он даже рассчитывал, что ему сразу присудят докторскую степень – тогда такое практиковали.
Через неделю из Москвы приехал пожилой эксперт осматривать череп. Всем коллегам, профессорам, доцентам и аспирантам по такому случаю было велено явиться. Мы собрались в нашей лаборатории. Пришел даже обозреватель журнала «Меридиан». Череп лежал на столе на всеобщем обозрении и был похож на большую дырявую пепельницу. Московский эксперт достал из чемоданчика приборы, измерительные линейки. Долго ходил вокруг черепа, делал замеры, наклонялся к нему. Сверялся со справочниками. Потом выпрямился, снял очки и устало произнес:
– Поздравляю вас, дорогие коллеги-ленинградцы, с большой научной сенсацией!
Мы все важно переглянулись. Обухов настороженно поднял подбородок.
– Это – череп коровы, – договорил свою мысль московский пришелец.
Для пущей убедительности он приставил ко лбу кулаки и оттопырил указательные пальцы.
Вышла немая сцена, как в «Ревизоре». Наши профессора хранили молчание и смотрели себе под ноги. Эксперт невозмутимо собрал свое имущество обратно в чемоданчик и направился к выходу. В дверях он обернулся, слегка наклонил голову и произнес:
– Желаю здравствовать.
И вышел восвояси.
Троекуров кинулся вслед за ним в коридор. Через минуту он снова ворвался к нам, стал бегать по лаборатории, заламывать руки, кричать, что москвичи всегда ненавидели ленинградцев, что данные надо обязательно перепроверить. Вид у него был самый жалкий. Когда все начали расходиться, Обухов подошел к нему и ласково потрепал по плечу:
– Ничего, Дима… бывает…
Корову Троекурова обсуждали потом еще месяца два. А журнал «Меридиан» спустя три недели опубликовал статью с ехидным подзаголовком: «ВЕЩИЙ ОЛЕГ ОСЕДЛАЛ… КОРОВУ». Профессорам в статье посоветовали впредь быть осмотрительнее, а пушкинистам – перепроверить черновики знаменитой песни. «Вдруг там, – писал тот самый острослов-обозреватель, – обнаружатся другие строчки, например, вот такие:
После этой истории Троекуров надолго исчез. В институте он почти не появлялся и больше мне не звонил. Я из человеколюбия тоже его не беспокоил. А когда через полгода, весной, мы столкнулись в автобусе, он снова выглядел уверенно и вальяжно. В его манере держаться даже появилась барская снисходительность. Она очень шла его внушительному носу и крепкому подбородку, который он во время разговора начальственно поднимал и опускал. Троекуров приобнял меня, как старого знакомого, хотя прежде мы никогда не обнимались, и объявил, что археология – это неперспективно и нужно заниматься правами человека. Он говорил уверенно, громко, словно выступал на митинге. Помню, я в ответ заметил, что это опасное занятие, и посмотрел в окно. Мы как раз проезжали Казанский собор, и возле памятника Кутузову я увидел большую толпу иностранных туристов.
– Опасное, но зато денежное! – весело отрезал Троекуров и добавил: – Знаешь, какие там люди? А тебе, мой дорогой, тоже пора взяться за ум.