18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андрей Аствацатуров – Зеркала и паутина (страница 38)

18

Мне рассказывали, что в самом начале восьмидесятых Шейнин все-таки нашел, куда себя применить. Его заметил декан и привлек к работе с абитуриентами. Декан, Сергей Михайлович Фёдоров, был человеком предприимчивым и уже давно превратил вступительные экзамены в весьма выгодное для себя коммерческое дельце. Взятки он с негодованием отвергал («Как вы смеете?! Я – член партии!»). Однако настоятельно рекомендовал родителям, озабоченным поступлением своих чад, брать частные уроки у опытных педагогов института. Причем обязательно сразу по всем предметам: сочинение, литература, история, английский. Так будет надежнее и гарантированнее, объяснял Сергей Михайлович. Шейнину поручили вести английский. Он собирал группу абитуриентов на занятиях и проходил с ними ровно те задания, которые предлагались на экзамене. То же самое делали преподаватели по другим предметам. Полученные от родителей деньги, довольно приличные, каждый педагог делил поровну и половину относил декану. А когда наступала жаркая пора экзаменов, эти педагоги сидели в предметных комиссиях и слушали ответы своих недавних учеников. Система работала без случайных сбоев, без проблем с правоохранительными органами и в целом немного напоминала ту самую сицилийскую семью, о которой мечтал Шейнин.

Наконец-то сбылись его самые заветные желания. Теперь он был причастен к некоей тайне, недоступной простым смертным, и сделался полноправным участником хоть и мелкого, но всё же преступного сообщества, вершившего людские судьбы.

Помню, в середине восьмидесятых, когда я был студентом, Шейнин казался нам небожителем, человеком куда более значимым, чем какой-нибудь декан или даже ректор. С необыкновенным достоинством и важностью он проводил занятия, вышагивал по институтским коридорам, сидел в ректорском буфете. Мы хорошо знали его лоснящийся костюм с зеленой бабочкой, дымчатые очки-хамелеоны и крупный золотой перстень на безымянном пальце.

А еще Шейнин был на особом счету в «Интуристе». Тут он проводил экскурсии для туристов из капстран: США, Франции, Италии, Финляндии. Это было самое ответственное направление, которое кому попало не поручали. Рядовым экскурсоводам доставались туристы чином пониже – из стран социалистического содружества.

Шейнина постоянно замечали в музеях нашего города. В Петропавловке он театрально скорбел над горькой судьбой декабристов и народовольцев. В Эрмитаже – драматически замолкал у полотен Тициана. В Исаакиевском соборе, качнув большой маятник, предлагал скептикам самолично удостовериться, что Галилей прав и земля вертится. Но самые драгоценные, самые выстраданные мысли Шейнин, как мне рассказывали, приберегал для Русского музея. Здесь его излюбленным коньком была картина Поленова «Христос и грешница». Шейнин объявлял развесившим уши интуристам, что на полотне важен не Христос, не грешница, готовая воскреснуть к новой жизни, а осел, скромно стоящий в правом углу.

– Весь секрет картины в осле! – возвышал голос Шейнин. – Куда бы вы ни отошли, осел будет смотреть вам прямо в глаза. Желающие могут убедиться.

Желающие убедиться всегда находились, и выяснялось, что Шейнин говорит сущую правду. Шейнин брал торжествующую паузу и предлагал собственное объяснение. Осел, говорил он, это аллегория человеческой глупости, аллегория мирского, которое вцепилось в человека и не отпускает его. Туристы из капстран шумно восторгались – им впервые открывались глубокие тайны искусства. В конце экскурсии они обступали Шейнина, засыпали его вопросами и одаривали щедрыми чаевыми.

Весь наш институт одно время был от Шейнина без ума, и очень скоро его с повышением взял к себе на кафедру Обухов. Почему он это сделал, для многих оставалось загадкой. Умные люди, всерьез занимавшиеся наукой, считали Шейнина обычным балаболом, особенно Капитонов, который открыто его презирал. Но, так или иначе, Шейнин прослужил на кафедре без малого шесть лет, до самого начала девяностых. И тут случилось то, чего никто не ожидал.

В один прекрасный день Шейнин перестал приходить на свои пары. Причем просто так, безо всяких уважительных причин, больничных листов. Прошла неделя, вторая, третья – Шейнин не объявлялся. Его студенты всякий раз томились у запертой аудитории, а потом неприкаянно слонялись по коридорам. В деканате заволновались – срывался учебный процесс. Шейнину позвонили домой, один раз, другой – он не поднимал трубку. Наконец, через месяц он объявился как ни в чем не бывало. И на вопрос Аллы Львовны, пожилой деканатской дамы, почему он отсутствовал, Шейнин, приложив палец к губам, с таинственным видом произнес:

– Выполнял спецзадание Комитета государственной безопасности.

Алла Львовна, пережившая в ранней молодости тридцать седьмой год, услышав про Комитет государственной безопасности, затряслась от страха. А Шейнин после этого разговора снова исчез на три недели. Звонить ему теперь уже не решались: никому не хотелось иметь дела с влиятельным КГБ. Однако скандал назревал. Занятия не проводились, и студенты в конце концов написали на имя декана официальную жалобу. Тогда Обухов, мысленно перекрестившись, позвонил на Литейный. Там ему сказали, что ни о каком Шейнине они слыхом не слыхивали и никаких «спецзаданий» ему не поручали. Зато руководство «Интуриста» сообщило, что Шейнин исправно проводит экскурсии и, более того, недавно взял себе несколько новых групп.

Через два дня Шейнин, вызванный в ректорат, вынужден был признаться, что устроил себе дополнительную работу и вместо лекций в институте водил экскурсии. Увольнять его не стали ввиду глубокого раскаяния: ограничились лишь строгим выговором и перевели на кафедру иностранных языков.

С тех пор звезда Шейнина закатилась. Не было больше лекций в актовом зале, не было торжественных прогулок по коридорам, не было сицилийской мафии. Он снова сделался рядовым преподавателем английского языка. И вдобавок теперь за ним тянулся длинный шлейф позора. Лихие девяностые благополучно закончились, а в жизни Шейнина ничего не менялось. Он исправно приходил на работу, тихо сидел на заседаниях кафедры и жаловался всем на несправедливость жизни и на то, что теперь стал в институте никому не нужен. Шейнин действительно был в институте никому не нужен, но теперь выходило так, что он оказался нужен мне.

После разговора с Топоровым меня захватил бешеный азарт. Я почувствовал себя охотничьей собакой, взявшей след, шахматистом, готовящимся превратить обычную пешку в полноценного ферзя. Надо было как можно скорее у Шейнина всё разузнать. Причем не навязчиво, говорил я себе, а между делом, так, чтобы Шейнин ни в коем случае ничего не заподозрил. Я рассчитывал сыграть на его бескорыстной любви к тайнам, сплетням, секретным организациям. И не ошибся.

Мы столкнулись в тот момент, когда он выходил из аудитории. Всё получилось как будто случайно. На самом деле, я рассчитал нашу встречу заранее и целых полчаса терпеливо поджидал его возле двери. Заметив меня, Шейнин обрадовался. Притом как-то снисходительно, в своей обычной манере, мол, давно вас не было видно. Заговорили о пустяках, ровно так, как это принято у людей с эстетическим чувством. Я для красоты упомянул питерскую весеннюю сырость (или серость – сейчас уже не помню), что-то еще и вдруг, внезапно остановив речь, как будто в голову случайным светом мне явилась неожиданная мысль, сказал Шейнину, что у меня к нему дело. Надо бы посидеть, всё как следует обсудить. Шейнин важно кивнул, но при этом заметил, понизив голос до шепота:

– Только не в «Квентин Дорварде»… Там у стен есть уши!

«Дебил! – подумал я. – Кому ты интересен?» Но, так или иначе, муха попалась в паутину.

Часа через два, когда закончились пары, мы уже сидели в греческом кафе на Миллионной и пили вино. Я сразу заказал две бутылки сухого – моего клиента перед допросом нужно было как следует разогреть. Кафе, которое выбрал Шейнин, – оно называлось «У Мидаса» – удивило меня своим богатством и безвкусицей. Словно кто-то специально задался целью навсегда скомпрометировать античное и древнегреческое. Зато здесь было тихо.

Когда мы заканчивали первую бутылку, я, демонстративно оглядевшись, не подслушивает ли кто, принялся рассказывать о нашей новой программе. Говорил очень туманно, больше намеками, стараясь заинтриговать Шейнина. Я обставил дело так, будто мы – вовсе не учебная программа, а клуб для избранных, даже скорее орден, очень тайный и очень влиятельный, которому помогают из-за границы. Всё это было сказано мной с интонацией эдакого простачка, который что-то видел, что-то знает, на самом деле почти ничего, и жаждет мудрого совета.

Шейнин слушал внимательно. Временами драматически опускал голову, но, когда я предложил ему поработать с нами, сразу весь оживился, и мне даже показалось, что его глаза восторженно сверкнули. Наступал решающий момент, и я осторожно сказал, что Обухов категорически против и мы, молодые и прогрессивные, очень на него за это обижаемся. Шейнин должен был клюнуть на мою наживку.

И он клюнул.

– Я тоже на него обижаюсь, – он трагически сдвинул мохнатые брови. – Николай Петрович меня в свое время не поддержал, когда… впрочем, это неважно…

В груди у меня победно грянул оркестр.