Андрей Аствацатуров – Зеркала и паутина (страница 37)
Я помотал головой.
– Кстати, – Топоров вольно откинулся на спинку стула. – Что слышно у вас в институте? Как там Обухов поживает?
– Да ничего, как-то поживает… – отозвался я неохотно.
На противоположном конце стола громко гоготали. Топоров выпил водки и подцепил пластмассовой вилкой тонкий ломтик красной рыбы.
– Слышал, он там сцепился с этим вашим новым… как его… Зуев? Зубов?
– Да нет, всё окей, – посвящать Топорова в наши дела мне не хотелось.
– Старый Обухов стучит обухом, – резюмировал Топоров и постучал согнутым указательным пальцем по столу.
– Он что, – рассеянно спросил я, – стукачом был?
Я спросил об этом просто так, но тут же поймал себя на мысли – Топоров мог что-то знать об учителе, чего не знал я и чего не знали другие. Топоров имел привычку находить в людях изъяны и всегда вытаскивал их на свет божий. Человек зачат в грехе, в мерзости – вспомнил я слова Зуева.
– Господь с вами! – Топоров кашлянул в кулак. – У него идеальная репутация.
Мы помолчали. Вокруг стоял невообразимый гвалт. Какой-то старик вдруг запел пьяным голосом народную песню. Я напряженно ждал, что Топоров скажет дальше.
– Была вообще-то одна паршивая история, – Топоров поморщился. – Мне Лёшка Шейнин рассказывал, Леркин муж. Так вот Лёшка Шейнин действительно был стукачом. Я на него давным-давно эпиграмму написал: «Лёша ходит на Литейный, потому что он семейный». Кстати, говорят, Лерка его бьет.
Разговаривать было трудно из-за общего шума и народной песни, которую все вокруг подхватили, но я спросил:
– А что там была за история?
– Ну, – Топоров приблизился к моему уху. – В общем, они школьника одного завалили на вступительном экзамене. Шейнин его и завалил. А школьник нервный попался, понимаете? Пришел домой и с седьмого этажа – головой об асфальт. Во как…
Песня прекратилась, и старику все зааплодировали. Теперь он раскачивался на стуле, сжимая в трясущихся пальцах сигарету.
– Глупость какая…
– Глупость-то глупость, – хмыкнул Топоров, – а пацана уже не вернешь. Говорят, отец этого школьника отыскал Шейнина и по роже ему съездил.
Он замолчал.
– Ну, хорошо, – сказал я нетерпеливо. – А Обухов-то тут при чем?
– Ну, как при чем? – усмехнулся Топоров. – Он вроде бы в тот год был председателем приемной комиссии. А значит, поручения раздавал: кого завалить, кого – нет.
За спиной Топорова раздался грохот. Женщины, сидевшие напротив нас, дружно взвизгнули. Мы обернулись и увидели, что старик-певун барахтается на полу, а рядом валяется дымящаяся сигарета. Видимо, он потерял равновесие, когда качался на стуле. Старика кинулись поднимать, впереди всех – Борис Григорьевич, но я даже не шевельнулся. Неразрешимый пазл сложился самым неожиданным образом. Топоров дал мне ту самую зацепку, о которой говорил Зуев. Человек зачат в грехе и мерзости.
– Не помните, какой это был год? – спросил я у Топорова.
Топоров не отвечал. Он отвернулся и смотрел, как старика поднимают и пытаются привести в чувство.
– Какой это был год? – повторил я.
– Что? – отозвался он, поворачиваясь. – Не помню… Вроде восемьдесят четвертый.
– Это точно?
Старика уже подняли, отряхнули, и двое мужчин повели его под руки вглубь зала, где находился старый кожаный диван. Все снова принялись оживленно разговаривать, как будто ничего не случилось. Возле нас остался стоять только Борис Григорьевич. Он внимательно изучал провинившийся стул. Топоров потянул его за рукав.
– Здравствуй, Борюся, – произнес он ласково. – Выпить со мной не желаешь?
«Борюся» оставил стул и демонстративно убрал руки за спину.
– А вот руки-то я вам не подам, Виктор Леонидович! И вы сами знаете за что!
Топоров поморщился:
– Борюся, не кривляйся. Вынь из попки пальчик и дай дяде «здрасьте».
– Виктор Леонидович! Я попросил бы вас!
– Проси, Борюся, – разрешил Топоров. – Ты тут главный. Имеешь полное право.
На месте «Борюси» я бы уже давно отошел от греха подальше. Но Борис Григорьевич, видимо, рассудил иначе и решил по-мужски держать удар. Тем временем разговор вокруг нас замолк – дамы смотрели на Топорова и Бориса Григорьевича, ожидая, чем всё закончится. Борис Григорьевич крепко зажмурился, видимо собираясь что-то сказать, но Топоров его опередил:
– Борюся, ты ведь у нас историк?
– Вообще-то да, – с достоинством произнес Борис Григорьевич. – В отличие от некоторых.
Лицо его разгладилось. Но Топоров не собирался так просто его отпускать.
– В отличие от некоторых! – повторил он с нетрезвым задором. – Зато я читал Анкерсмита. А ты, Борюся, Анкерсмита читал?
Борис Григорьевич младенчески заалел и шевельнул пшеничными усами.
– Нет, не читал, – удовлетворенно констатировал Топоров. – Куда тебе? Ты ж ни одного иностранного языка так и не выучил. Дуралей ты, Борюся! А Хейдена Уайта, кстати, читал? Тоже нет? Какой же ты тогда, Борюся, к чертям собачьим, историк?
– Я – историк России, – с достоинством произнес Борис Григорьевич.
– Видали?! – кивнул Топоров сидящим напротив дамам. – У нас объявился новый историк России – Борюся!
Пора было уходить. В конце концов, самое главное для себя я уже здесь узнал. Теперь нужно было как-то встретиться с Шейниным и обо всем его расспросить.
– Мне пора, – сказал я тихо и поднялся. Подумал – сейчас выйду на лестницу и позвоню Троекурову – у него наверняка есть телефон Шейнина. На меня никто не обратил внимания.
– Ваши скобарские шуточки, Виктор Леонидович… – начал возмущенно Борис Григорьевич.
Я кивнул в пустоту и быстро пошел к выходу.
– Это я-то скобарь?! – разносился по залу громкий голос Топорова. – Я?! Скобарь?! Нет, Борюся, это еще надо поглядеть, кто из нас скобарь! Твои предки коз пасли, а я в пятом поколении – столбовой дворянин!
Борис Григорьевич пообещал по телефону, что мой рассказ выйдет в пятом номере. С известными – он особой интонацией подчеркнул это слово – сокращениями. Мы ваш рассказ немного подредактировали, проветрили, так сказать, добавил он. «Проветрили». Значит, без Оли, без нашего знакомства. Так даже лучше. Пятый номер – майский. Ждать осталось всего месяц.
Троллейбус уехал восвояси, высадив меня и еще трех пассажиров на перекрестке, продуваемом со всех четырех сторон, и теперь я иду по тротуару, который втиснулся между деревьями среднего роста и серыми зданиями, глядящими друг на друга. На Васильевском острове всегда очень ветрено, и всякий прохожий чувствует здесь себя Одиссеем, заплывшим к Эолу. Здесь на тесной линии, по которой я сейчас иду, тихо, ветер понемногу успокоился, и простуженный транспортный шум, доносящийся с проспекта, едва слышен.
– Жаль, что в вашем рассказе нет детективного сюжета, – посетовал на прощание Борис Григорьевич.
Жаль, конечно, кто ж спорит? Но зато теперь детективный сюжет сам явился в мою жизнь, впился в нее, как паук в муху, и не отпускает. Хотя Шейнин мог и наврать – с него станется. Нет, надо докопаться до истины. Развязать этот мешок с ветрами, выпустить их наружу.
Здания расступаются, открывая просторную асфальтированную площадку. Посредине – тыквенного оттенка фургон с названием фирмы, намалеванным по бокам аршинными буквами. Здоровенный грузчик запихивает в него кухонный стол. Стулья уже внутри. Видимо, кто-то меняет место жительства. Тут же возле фургона стоят два коричневых чемодана и терпеливо ждут своей участи. Останавливаюсь, чтобы закурить, и меня обгоняет полноватая молодая женщина с пивом. Следом шагает круглолицый низкорослый парень и держит за руку мальчика лет пяти. Женщина вдруг спотыкается, проливает пиво и грязно ругается. Парень громко ржет.
– Слышите, черти! – обращается к ним грузчик. – Вы бы хоть при ребенке не матерились!
– Сам ты черт! – визгливо огрызается женщина.
Парень снова ржет. Грузчик сокрушенно качает головой, сплевывает себе под ноги и берется за чемоданы.
Кажется, архив мой где-то здесь. Вроде надо войти вон в ту подворотню. Сейчас сяду, открою папки и узнаю, наврал мне Шейнин или нет.
Лёша Шейнин часто говорил, что ему досталась чужая судьба, совсем не та, о которой прежде мечталось. В такие минуты его густые черные брови, похожие на мохнатых гусениц, скорбно сдвигались, образуя над переносьем трагическую складку. Одно время он читал лекции на кафедре Обухова, но теперь преподавал английский младшим курсам. Студентки любили его за оперную внешность, дантевский профиль и мягкий баритон, приятно растекавшийся по аудитории английскими звуками. Но главное – за особую манеру выражать свои мысли, которая намекала на какое-то незнакомое, заповедное знание о предметах странных и, по всей видимости, никому не ведомых.
С молодыми коллегами вроде меня Шейнин держался покровительственно, пожалуй, даже несколько надменно, всякий раз не упуская случая поговорить о своих связях в самых высоких кругах. При этом все его разговоры, скорее монологи, сводились к бесконечным жалобам на глупость обывателей, невежество студентов, недальновидность начальства и общую несправедливость жизненных обстоятельств.
– Все вокруг ослы! – любил повторять Шейнин.
Он явно был предназначен для существования среди избранных, для чего-то великого, но жил самым что ни на есть обыкновенным образом – учил английскому.
Я думаю, виной его гамлетовского настроения была книга Марио Пьюзо «Крестный отец», с которой Шейнин познакомился уже вполне зрелым человеком. Шейнин постоянно носил ее с собой и часто нам пересказывал, к месту и не к месту. Книга Пьюзо, вполне безобидная для детей и юношества, становится роковой в тридцатилетнем возрасте. Шейнин этого не знал. И ночами, уединившись в своей двушке, доставшейся в наследство от бабушки, воображал себя сицилийцем, настоящим мафиози, бесстрашным, сильным и коварным, возвысившимся всей романтической душой над скучным человеческим поголовьем.