18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андрей Аствацатуров – Зеркала и паутина (страница 36)

18

Борис Григорьевич, когда у него в голове просыпалась историческая мысль – а просыпалась она часто и безо всякого повода, – имел странную привычку жмуриться. В эти моменты его круглое лицо, всегда зачем-то красное, как детский прыщ, со всеми своими складками и морщинами странно собиралось возле короткого уточкой носа и редких пшеничных усов.

Мы сидели в редакции журнала «Меридиан», в его кабинете, друг напротив друга, и он рассказывал какой-то несвежий анекдот времен Екатерины Второй. Анекдот тянулся невыносимо долго и грозил перерасти в настоящую лекцию. Я уже начал опасаться, что он забудет про мой рассказ, который я два месяца назад послал в редакцию. До банкета в честь юбилея журнала оставалось каких-то полчаса. В соседнем зале уже накрывали стол, а Борис Григорьевич всё никак не мог перейти к делу. Я сидел как на иголках и, чтобы успокоить нервы, разглядывал бурые дореволюционные шкафы, выстроившиеся вдоль стен. Они сверху донизу были набиты экземплярами «Меридиана». Возле крайнего шкафа, в углу, прямо на полу горбилась стопка бумаг, по всей видимости рукописей, присланных в редакцию и по какой-то причине отвергнутых. Над бумагами висело старое зеркало с облезшей амальгамой. Его деревянная рама кривлялась старомодным орнаментом в виде переплетенных змеек. Удовлетворив свой интерес к зеркалу, я перевел взгляд на лампу, стоящую на столе Бориса Григорьевича. Зеленый плафон темнел от тонкого слоя пыли. Рядом лежала тощая стопка бумаг формата А4, моя рукопись.

Наконец Борис Григорьевич справился с анекдотом и перевел разговор к политике журнала, причем так внезапно, что выходило, будто «Меридиан» – единственное во всей стране начинание, продолжающее просвещенные традиции матушки-императрицы.

– Требования у нас исключительно высокие! – важно подчеркнул Борис Григорьевич.

Он поднял вверх указательный палец и ковырнул им в воздухе. Его физиономия, напоминавшая алый прыщ, победно воодушевилась. Я в ответ сделал понимающее лицо, но внутренне напрягся, понимая, что сейчас Борис Григорьевич готовится произнести решающие слова. И он их действительно произнес:

– Рассказ ваш мы обязательно возьмем, – он погладил ладонью рукопись. У меня отлегло от сердца. – Он живой, честный. Очень хорошо, что Герман нам его порекомендовал. – Только вот знаете что?

Я не знал.

– Девушку эту вашу, как ее там, Оля, кажется… ее надо убрать. Не спорьте.

Спорить я не собирался. Убрать так убрать. В конце концов, Оля сама убралась из моей жизни.

– Я тут в тексте сделал некоторые пометки. Это предварительно. Дальше с вашим текстом будет работать Лера Соловейко. Вы пока ознакомьтесь, а я, с вашего позволения, пойду посмотрю, что у нас там с банкетом. Минут через двадцать присоединяйтесь к нам, ладно?

Борис Григорьевич вышел, осторожно прикрыв за собой дверь. Я занял место за его столом и принялся перечитывать свой рассказ, злорадно предвкушая, что очень скоро никакой Оли там уже не будет. Прошло, наверное, минут пять, и дверь в кабинет приоткрылась, явив мне мужскую голову, бритую наголо, костлявую и украшенную длинным носом.

– Борис Григорьевич здесь?

Я ответил, что он вышел.

– А вы тут что?

Я пожал плечами, сказал, что попросту сижу тут и жду банкета.

– Тогда я к вам.

Дверь распахнулась, и в кабинет ввалился долговязый парень в промокшей куртке. К груди он прижимал полиэтиленовый пакет. Долговязый плюхнулся на стул и выковырял из пакета несколько листков бумаги.

– Я вам сейчас свой новый текст покажу, – заявил он.

Решительность долговязого и грубый, хриплый голос застали меня врасплох. Я побоялся возразить, подумал: мало ли что, и послушно принял из его рук бумаги. Текст, который он принес, назывался «Лабиринт: попытка деконструкции». Я стал читать.

Лабиринт, как известно, имеет вход и не имеет выхода. Следовательно, будучи существом живым, он наделен в полной мере только ртом, дабы проглатывать любопытствующих. Но при этом лабиринт не наделен анусом, сиречь жопой. Лабиринт образцовым образом орален и одновременно внеанален и безысходен. И здесь физиология лабиринта приходит в решительное противоречие с его лингвистическим потенциалом. В русском языке мы часто обозначаем безысходность словом «жопа», т. е. словом, обозначающим анус. А ануса («А-а!» – кричит ребенок, когда просится на горшок) у лабиринта, как у материальной субстанции, нет. Вследствие этого парадокса лабиринт являет собой увертку, некое чистое хайдеггеровское присутствие, ускользающее от рационального понимания и означивания.

Дальше в тексте всё было примерно в том же духе.

– Ну как? – спросил долговязый, когда я закончил чтение. – Сильно?

Я сказал, что да, сильно, сильнее некуда. Стал еще что-то говорить, но долговязый меня перебил:

– Хотелось бы это тиснуть в ближайший номер.

Его тон не допускал никаких возражений, и я сказал: да, конечно, тискайте, только лучше об этом поговорить не со мной, а с Борисом Григорьевичем.

– Как?! – взорвался долговязый. – Разве вы не Стасик?

Я развел руками: нет, не Стасик.

– А чего тогда читать полез?! – заорал он.

Я дернулся от неожиданности и опустил взгляд.

– Чё сразу не сказал?! Урод!

Он выхватил у меня из рук свой «Лабиринт», вскочил и вышел из кабинета, на прощание сильно хлопнув дверью. Не ударил, и на том спасибо.

Снова я увидел долговязого уже через полчаса на банкете. Он сидел, слава богу, на дальнем конце стола, размахивал руками и что-то энергично втолковывал круглому мужчине в зеленом свитере. Это, по всей видимости, и был Стасик.

– Виктор Леонидович, – спросил я критика Топорова, сидевшего рядом. Мы пили водку и заедали ее бутербродами с красной рыбой. – А кто этот долговязый такой, рядом со Стасиком?

– Этот? – бесцеремонно ткнул пальцем Топоров. – С длинным носом? Влас Савельев, критик. Еще он стихи пишет. Дурак клинический. Я на него эпиграмму написал: «Савельев Влас – обормот и пидорас».

Топоров уже находился в легком подпитии. Он погладил свою бороду и добродушно похлопал себя по животу. Седой, с раскрасневшимся лицом, легким беспорядком в прическе и одежде, он сейчас напоминал мудрого спутника радостного языческого бога. Я заметил, что на нас бросают косые взгляды. В этом не было ничего удивительного – Топорова в литературных кругах побаивались и считали хулиганом. На самом деле, хулиганил Топоров редко. Но когда он где-нибудь появлялся, возникало впечатление, что нарушаются раз и навсегда установленные смыслы. Словно в детский куриный бульон опускали сочную гроздь винограда.

– Савельев Влас, – повторил я, чтобы запомнить, и пожаловался: – Он меня уродом обозвал.

– Бывает, – Топоров равнодушно зевнул и потянулся к водке. – Не переживайте. Меня, если вас утешит, он тоже недолюбливает. Хотя я однажды его очень поддержал. Давайте-ка ваш стакан.

– Как поддержали? – я протянул ему стакан.

– Очень просто. Я однажды посадил его перед собой и сказал: Власик, поэт вы хреновый, философ – тоже хреновый. Лучше попробуйте писать критику – вдруг получится. И представляете, послушался: раз-два – и стало получаться.

– Да, – засмеялся я. – Вот уж поддержали так поддержали! Ваше здоровье!

Мы дружно выпили и принялись за еду. Стол вокруг нас шумел. Авторы журнала «Меридиан» поднимали один за другим тосты, обменивались шутками, анекдотами, что-то громко кричали друг другу и стремительно напивались. Причем неумело и как-то по-особенному безобразно. Перед моими глазами всё постепенно становилось немного нелепым и ненатуральным, сродни пластиковым стаканам и бумажным тарелкам на столе. Прически пожилых дам стали напоминать нелепые парики, зубы стариков – посредственную стоматологическую рекламу. Даже румянец на молодых физиономиях, которые изредка оказывались в поле моего зрения, казался грубым, нахальным гримом.

Я старался попасть в это общее противоестественное настроение, натужно смеялся, говорил фальшивым голосом, как тут было принято, но в общую картину все равно не вписывался.

– А вы, Кирилл, какими здесь судьбами оказались? – спросил меня сквозь общий шум Топоров. – Вроде ведь не ваша компания.

– Рассказ принес, – признался я. – Борис Григорьевич обещал напечатать.

– Борюся? – Топоров помусолил пальцами бороду. – Странно… Борюся вообще-то печатает только своих.

– Видимо, я теперь для него «свой».

– Странно… – повторил Топоров. – Хорошо, раз обещал, значит, напечатает. А теперь – идите-ка домой. Нечего вам тут с этими дураками сидеть. Сейчас еще выпьем – и пойдем вместе. Как говорил мой покойный друг Леон Карамян: сделал дело – слезай с тела.

– Виктор Леонидович! А это правда, – я понизил голос, – что Карамян у себя дома оргии устраивал?

Топоров на секунду задумался, а потом заговорщицки мне подмигнул:

– Не знаю насчет оргий… а бардаки устраивал, это точно.

Мимо нас к выходу прошла светлая молодящаяся женщина с длинными льняными волосами. Топоров небрежно с ней поздоровался.

– Это Лерка Соловейко, – пояснил он. – Типа критик. Она в журнале сейчас всем заправляет. Пять раз была замужем, представляете? Бедняжка. Два года назад выскочила за Лёшку Шейнина.

Шейнина я знал. Он много лет преподавал у нас в институте английский. Студенты придумали ему кличку Ной, потому что он вечно ныл и жаловался на жизнь.

– Я даже эпиграмму сочинил на их бракосочетание, – продолжил Топоров. – «Наша Лера ищет хера сорок пятого размера». Еще водки?