Андрей Аствацатуров – Зеркала и паутина (страница 16)
– Я и не знала, что ты можешь так кричать…
– Уже к Белоострову подъезжаем, – комментирует взъерошенный мужик с журналом.
Отрываюсь от книги и поднимаю на него взгляд. Видимо, кроссворд ему уже надоел и душа жаждет эпических страстей. Может, закрыть глаза и сделать вид, что сплю? Нет, нельзя. Еще, чего доброго, усну и свою остановку пропущу. А разговаривать не хочется. И читать книгу с розовыми и нежными складками тоже не хочется. Надоела. Таково, вероятно, парадоксальное свойство всякого успокоительного, замечаю я себе, – надоедать.
Шоссе с разноцветными автомобилями, в которых сидят тузы и короли, уходит в сторону, потом и вовсе пропадает из виду. Лес постепенно отступает на задний план, и в окне распахивается свободный вид. Прежде тут, кажется, проходила линия Маннергейма. С дотами, дзотами и артиллерийскими батареями, караулившими незваных гостей. Форпост европейской цивилизации! Передовой рубеж обороны от буйных русских скифов. Полвека назад здесь грохнула война, да так, что земля, воздух и небо вздрогнули. Финны стояли насмерть, а мы перли вперед, сквозь них, вглубь перешейка, с каждым шагом медленнее и мучительнее. Потом всё разом угомонилось. Будто ничего и не было. Так, просто померещилось. Земля, воздух, небо, рассеченные божьим бичом. Наши солдаты, двигавшиеся эпическим рейдом сквозь пургу и ад…
Сюда, в Белоостров, я приезжал на дачу к одному писателю, показывал ему свой первый рассказ. Это было, кажется, ровно год назад, в июле. Писатель оказался моим ровесником, хоть и выглядел старше. Вероятно, потому, что был родом с Кавказа. Они там у себя стареют раньше нас. Писатель попросил свою жену принести нам чай и уселся в кресло читать. Старый советский торшер освещал желтым светом его лицо с левой стороны. Оно выглядело усталым. Я разместился за столом, на котором лежали упаковки таблеток, пил горячий чай мелкими глотками и терпеливо ждал, пока он прочтет. В комнате пахло лекарствами и почему-то приторными индийскими благовониями. За окном, на улице бегал ребенок и вопил во всю глотку. Он играл сам с собой в войну. Было слышно, как трещит мелкими электрическими очередями его игрушечный автомат.
– Яна, – позвал писатель жену. – Крикни Витеньке, чтобы он там не шумел. Скажи, дядя Герман сейчас работает, а потом выйдет и с ним поиграет.
Снаружи хлопнула входная дверь, послышался молодой женский голос, и вопли прекратились.
– Это соседский ребенок, – пояснил писатель добродушно и поднял на меня взгляд. – Детей вокруг нет, играть не с кем, вот он и бесится.
Я кивнул, выразив лицом понимание, и отпил чаю. Мне не терпелось узнать, что он все-таки думает о моем рассказе. Время тянулось невозможно долго. Наконец писатель вернул мне рукопись.
– Спасибо, я всё понял.
Он поднялся с кресла, держа в руке пустую чашку, и пересел к столу.
Я молча ждал, что он еще скажет.
– Вы не были на войне? – спросил он.
Этот неожиданный вопрос застал меня врасплох. При чем тут война? Я поправил очки на переносице и сказал, что нет, не был. За окном опять послышался детский голос и сердитое шиканье. Издалека донесся свист электрички.
– Очень жаль, – он тихо вздохнул. – Вот и я, представьте, тоже не был.
Представить это было несложно – писатель сутулился, имел явно лишний вес и не производил впечатления воина, даже бывшего.
– Для военных целей имеются специально обученные люди, – сухо сказал я. – Филологи, я думаю, там будут совершенно излишни.
– Не в том дело… – он поднялся, заложил руки за спину и прошелся по комнате. – Настоящий писатель должен хотя бы раз пережить то, что переживает мужчина на войне.
Он сделал еще несколько шагов взад-вперед. Потом сел к столу, посмотрел на меня ясным, полным мысли взглядом и тихо произнес:
– Понимаете, война с ее нечеловеческим ужасом отменяет всё. Отменяет всю вашу филологию, все художественные решения, метафоры, метонимии, эпитеты, знаки препинания. Она отменяет человека как такового, превращая его в ноль, в абсолютное ничто.
Я кивнул. Мол, конечно, понимаю и всё такое. Чего ж тут непонятного? Ноль – он и есть ноль.
– Этот путь, – продолжил он, – обязан пройти каждый человек, если он хочет стать писателем. Пережить ужас разрушения, достигнуть дна, а потом воскреснуть в новой оболочке. И, воскреснув, все время уже видеть потом внутри себя этот ноль. Чтобы всякий раз уметь умирать и возрождаться. А вот то, что из этого получается, и есть настоящая литература. Но путь войны труден, понимаете? И большинство его не проходит. Возвращаются с полдороги и потом всю жизнь кричат, какой ужас.
Он прервал свою речь, взял со стола упаковку таблеток, выдавил из нее белое колесико и отправил в рот. Брезгливо поморщился. Запивать пилюлю не стал. Видимо, мой рассказ ему не понравился и он решил высказать свое неудовольствие таким вот странным способом, философски и витиевато. Мне оставалось только пожать плечами.
– А мы в мирное время что, разве не воюем? Капитализм – это постоянная война всех против всех, только в мирное время и по закону.
– Воюем, воюем, – он сделал движение, чтобы подняться, но почему-то остался сидеть. – Только эта война не требует никаких жертв. Ни от меня, ни от вас. Мы ее ведем, сидя в ресторане, из зоны комфорта, из личности, которую мы бережем, из личности, которая сохраняет свои права, свои чувства, свои знания и которая всеми силами сопротивляется своему обращению в ноль. И ваш рассказ оттуда же. Он… как бы вам сказать… в общем, вы меня извините, лживый…
Это было сюрпризом. Я пожал плечами и сказал, что писал искренне.
– Оттого ваш рассказ и лжив, что писали вы его, как сами говорите, искренне. Тут должна быть искренность не личная, не человеческая, а, как бы это лучше выразиться… даже не знаю… нечеловеческая, что ли… Чтоб рассказ сочинялся сам собой, понимаете, а вы, обращенный в ноль, сидели где-то сбоку и помогали ему сочиняться. Иначе получится какая-то полулитература.
Герман заговорил про гуманитарную науку, про нарративы, про ритуалы, про то, что научные поиски происходят ровно так же и настоящие ученые забывают о собственной личности, но его слова почему-то шли в мою голову какой-то тернистой дорогой и никак не могли дойти. Пришлось его перебить:
– Так вы, значит, считаете, что рассказ не надо печатать?
– Нет, почему же? – он развел руками. – Рассказ хороший. Вполне, как говорится, публикабельный. Пошлите его куда-нибудь, в «Меридиан», например. Хотите, я сам пошлю?
Я уже, разумеется, не хотел, но машинально кивнул. Мы еще немного поговорили о литературе, об истории, о современных авторах, и я откланялся. Писатель меня не задерживал.
Такси ехало быстро, почти не задерживаясь на перекрестках. Мы с Олей молчали. Сели вместе на заднее сиденье, но каждый смотрел в свое окно. Между нами лежал пакет с подарком для Обухова. Я хотел было заговорить, но вспомнил, как она меня разозлила этими своими ногтями, блузками, утюгом, и передумал. Когда машина проскользнула под железнодорожным мостом, Оля достала свой телефон, включила экран, и я почувствовал себя так, словно проехал свою остановку. Так бывает. Сидишь в свободном летнем пиджаке, задумался о чем-то, а вокруг потянулись незнакомые здания, замелькали чужие боковые улицы, и теперь, когда ты очнулся, вынырнул из мыслей, надо срочно выходить, иначе тебя увезут еще дальше, откуда будет уже не выбраться.
– Ребята, вы местные? – подал голос шофер, когда мы ехали по проспекту Науки.
– Местные, местные… – недовольно отозвалась Оля.
– Понял, – засмеялся шофер, – мы не в настроении. Вопросов больше не имею.
Дверь открыл сам Обухов. Он был в розовой рубашке и черных джинсах. Увидев нас, обрадовался и распахнул объятия:
– Ребята! Мои дорогие!
Он поцеловал Олю, потом пожал руку мне и сердечно приобнял нас обоих. Я заметил, что Обухов небрит. Его слегка обвисшие щеки покрывала трехдневная щетина.
В коридоре неприятно пахло свежим лаком и старой ношеной одеждой. К этим запахам примешивался тянувшийся с кухни запах жареной курицы. Я вручил Обухову коньяк, диск с фильмами Кулиджанова и поздравил с днем рождения. Хотел сделать это торжественно, но почему-то запутался в словах, вышло очень неловко. Оля слегка поморщилась, однако Обухов, судя по всему, остался доволен. Из-под наших ног метнулась кошка угольного цвета, Обухов весело щелкнул ей вслед языком, потом добродушно кивнул и еще раз меня приобнял:
– Ну-с, дорогие мои, а теперь, как говорится, мыть руки и за стол! Обувь, наверное, снимать не надо.
Я пропустил Олю вперед, как положено. Она в ответ усмехнулась и поблагодарила меня с преувеличенной вежливостью.
– Что-то не так? – осторожно спросил Обухов. – Ну, не ссорьтесь, ребята.
– Всё так, Николай Петрович, – громко доложила Оля. – Всё хорошо. Лучше некуда.
За стол мы сели раздельно. Оля протиснулась на свободный стул между пожилой женщиной с желтым, увядшим лицом и толстым Мишей Капитоновым, покорителем Тавриды, как его здесь называли. Капитонов был одет в синий засаленный пиджак, видавший виды. На правом рукаве белела крупная майонезная клякса. Мне досталось место на противоположном конце стола, возле бородатого верзилы первобытного вида, тоже археолога, как я скоро выяснил.
День рождения был в самом разгаре, и между гостями шел оживленный разговор. Народу было много. В основном бывшие аспиранты Обухова и коллеги по кафедре, по той самой кафедре, куда меня не взяли. Еще пришли какие-то две толстенькие студентки, похожие на веселых хрюшек. Их я видел впервые. Они все время шептались между собой и громко хихикали, как дуры.