18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андрей Антипин – Житейная история. Колымеевы (страница 16)

18

– Скочевали в эту квартиру – Колымеев как гвоздь проглотил! – жалилась встречным-поперечным Августина Павловна. – И я сама не своя стала… Чёрт копнул меня переехать в эту хату, будь она трижды проклята!..

Пожалуй, из всего, что старик Колымеев мог сотворить собственными руками – а умел многое! – только баню не довелось сложить. Летом они ходили мыться к соседям – разопреть в пару, постегать друг друга веничком по пояснице – болячки замазать, но зимой чаще мылись в цинковой ванне, поливая друг другу из ковша.

…Баня была яростная.

Восседая на горячем полке, где, опасаясь за сердце, давненько уже не мылся, Палыч бил себя веником по всем направлениям, так что доставалось жару передам и тылам. Мокрые скукоженные листья сорились кругом, как в берёзовой роще в октябре. Сухой белый пар мял дряблое тело, и оно блаженно отзывалось на едкие покусывания тончайших жал. Сидел, как греческий бог меж облаков. Ухал, оплывая солёным, разъедающим глаза по́том. Гнал из себя всю хворь, грязь и камфорную вонь больницы, ладил душу и тело.

– Шух! Шух! – пел хрипатый веник, пока не превратился в обглоданный голик: ломал Чебун берёзы после Петрова дня, а такие веники быстро роняют лист.

– Ух! Ух! – сбивался в уголок рта язык.

Вторя венику и старику, вскурилась под потолок каменка, когда Палыч опрокинул на неё ковш холодной воды:

– Пшу-у-у-у!..

Скулила где-то внизу, в адище тумана, старуха, нытьём поганя общую песню:

– Давай-давай, Колымеев! Смертушки моей захотел? Так вот она, у печки лежит! Кинь ишо угля да плесни на каменку – я и готовая буду…

– Ух! Ух!

– Я щас дверь распахну! – грозила старуха и макала голову в тазик с водой. – Ты у меня в миг охолонишься! Что тебе Алганаев говорил, как тебя, дурака, наставлял?!

– Пшу-у-у-у! – напоследок блаженно вздохнула каменка…

На лавочке под окном веранды их стерёг Чебун.

– Заходите, выпьем по одной. – Глаза его были соловы. – После бани, кажись, сам Бог велел.

– А чего ты? Разгулялся-то? – недовольно спросила старуха.

Чебун стукнул себя кулаком в грудь, где, по его представлениям, должны были висеть ордена.

– Триста рублей дал же мне Кузин к Девятому маю – как участнику войны!

Зря стучал Чебун – консервной крышки на груди не видал, не то что ордена, ибо ни на какой войне не был, а только что, верно, в послевоенное время ел в Монголии сусликов. Все знали об этом, но Чебунов уверял, что воевал.

– Молодец – чё? Он хорошо заботится о стариках… – И не стерпела старуха: – Калинину машину обязался выдать к празднику…

– Неужто? – усомнился Чебун.

– Не знаю – дал, нет ли. Врать не буду. Но говорил! Так, мол, и так: будет тебе, дед, машина. Он ведь, Калинин-то, повоевал… И ранения, и ордена, и прочее. Идёт на Девятое мая – любо-дорого взглянуть: весь при параде…

Чебун быстро соскочил, словно сел на шило.

– Пошли, пока Борька с Ларкой не припёрлись. Они, твари, только на всё готовое! Пока жив дед…

– Поменяй слова в песенке, а то эти приелись! – Старуха с трудом сдерживалась, чтобы не вывалить в глаза зарвавшемуся соседу правду о его героическом прошлом. – Пошли, Володя, а то опять скажет: «В баню ходят, а чтобы хоть раз зайти!»

– Да что ты уж так, Гутя? – обиделся Чебун. – Когда кто тебе говорил?! Мойтесь на здоровье! Жалко, что ли?

– Зна-аю, да связываться не хочу!

…Вскоре пришли от Чебуна, да не то слово – прилетели! Старуха едва не до погибели расплевалась с красноносым, чуть разговор коснулся угольника. Что мёрзлое железо губами хватил – сболтнул вчера о своей помощи Чебун: без крови не разойтись. И когда он повернул пятки, Колымеева не стерпела:

– Гриб поганый! Да что бы ишо…

– А хотели на дармовщинку! – орал Чебун. – И молоко, и доски?! Вот вам!

– Себе возьми! – с растрёпанными мокрыми волосами и багровым лицом налетала старуха. – Тьфу, сволочь!

До самых ворот Августина Павловна переваривала событие.

– Надо было всё ж таки разодраться! А этот, – шептала в спину Колымееву, – размазня! Чтобы хоть слово молвить в защиту старухи?! Нет, сел и молчи-ит…

…Лежали на своих кроватях: спали давно врозь, чтобы не мешать друг другу. Отпыхивались не то после банного пару, не то после дебатов с Чебуном. Старухе не терпелось обсудить с Колымеевым совместные действия на вновь открывшемся фронте, а тот, наухавшись в бане, ни слова не проронил. Она бросила заветный козырь:

– Купить, Колымеев, чекушку?

Старик ответил хриплым свистом полураскрытого рта…

«Эх, жизнь! Однако подвал я ещё поправлю…» – В мелких заботушках шебаршился остаток дня старик и неизвестно чему улыбался, вызывая вздохи Августины Павловны, которая в молчании возлежала на диване и отслеживала перемещение Колымеева по квартире.

– Мула чокнутый! – Губы вскипели от обиды. – Чурбан бессловесный! Хоть бы башку себе о косяк расколол, шатаешься зад-перёд! Только и можешь…

Потемну забрела Мадеиха. Припухшая, долго наблюдала за стариком и старухой.

– Нынче с Мадеевым… – ёрзала в жалобно скрипящем кресле. – Тук-тук! Кто в доме есть?! Сёдни хоронили одного еврея, дак две гармошки порвали…

Только радио шепелявило в кухоньке да за стенкой стучали молотком, с позвоном стёкол выставляя вторые рамы. Отступая от греха, бормотала в сенцах Мадеиха, ворочая тяжёлым языком:

– Сектантское общество! Один ходит, как… кот учёный, другая молится ничком… Бежать, а то заставят ноги мыть!

Заделье.

Повесть вторая

Дождь чиркнул по стёклам на стрелке весны и лета, зазвонил в колокольцы поставленных под желоба тазов и вёдер. Однако никакая посуда не могла удержать небесную мокреть. Раскисла земля, свиными мордами зачавкала под сапогами. В короткие минуты распогодья стояло над степью прелое марево. Но снова мелькали иглы, пришивая туман к земле. Слизывая корабли берёзовой щепы, заворочались по посёлку шоколадные языки. Громкая кипящая лава, летя под гору, падала в речонку. Шесть дней нарывала речонка, а на седьмой вспухла, ловчим арканом захлестнула луга. На рукотворном море вздыбили шлюзы, стравливая излишки воды. Взбешённый до пены вал настиг речонку, ордой ворогов рассыпался по степи, и если бы не она, пожравшая слив в немереных просторах, не устоять бы посёлку на горе, а так лишь крайние дворы шаркнуло по изгородям…

Вместе с пришлой водой забурлила в речонке дармовая рыба.

Сковородовые лещи, тупые от тяжести караси и сонные сомы забились в реке. Русла ей уже не хватало. Рыба пошла в степь, где её поджидали. Но столпотворение началось, когда перекрыли шлюзы и вода так же быстро покатилась из степи. А рыба оставалась. Тут не до бредней и сетей – рыбу били палками, кололи столовыми вилками, примотанными к черенкам…

Сибирь! Сибирь!

Равнодушным оставался один старик Колымеев. Как ни в чём не бывало он сидел на крылечке, наблюдая, как стремительно набегают чёрной водой подставленные под жёлоб чепарухи. Заточённый в четырех стенах, старик не маялся от скуки, без дела находя себе заделье: правил куском точила затупленные без присмотра топоры-ножи, на чурочке обстукивал молотком гнутые гвозди, до которых раньше не доходили руки, долго и кропотливо расфасовывал по размеру в отдельные баночки, прибранные старухой под рассаду. За нехитрой работой пробегали дни унылой мороси, и гудрон осаженных крыш, клокотавший в вёдрах, заметно посветлел…

– Это на сто пятьдесят… Где у нас, Владимир Павлович, на сто пятьдесят?!

В перерывах между войной с водной стихией притуливалась на скамеечку старуха. Думки её были известные: стенка подвала скосилась, вода просочилась в яму, залила морковь и свёклу, которые хранились в ящиках под лестницей. На стайке лежали куски кровельного железа, можно было бы согнуть жёлоб, навесить на кладовку, отвести напасть. Утром, позавтракав, старик без слова уходил на улицу и торчал там до вечера, а ей одной света белого не было видно.

Вошкотно было со стариком, а тут ещё шелудивая кошонка хлестнулась с упоровским котом, приобретённым Тамарой во вред старухиному огородному хозяйству. Бинтетовали на колымеевской стайке, а старуха караулила внизу, пыталась карабкаться по лестнице на чердак: хуже смерти не хотела родниться с экономическим работником. В страхе убиться киськала Маруську, но проклятая не шла. Августина Павловна, задрав голову, пробуждала в ней сознание:

– Он тебя изнахратит, наглючий такой, ты, гадина, домой прибежишь пузата! Как швырну с крыльца!

Даром постращав, старуха отступалась, но только для того, чтобы набрать с грядок мокрой земли. Пуляла ею на чердак, мысля привести отступницу к травме. Тогда упоровский кот, руководствуясь природным инстинктом, увёл невесту на свой законный чердак. На баньчонке, гори она синим пламенем, загудела свадьба. Старуха прохаживалась вдоль пограничного штакетника, заложив руки за спину.

– Емелькина семейка! А-а, собраться да уехать к Хозеихе в Улан-Удэ! Либо в Бохан податься?..

Впрочем, и старуха не сидела сиднем, а, как раньше, неустанно копошилась в заботушках. С первыми погожими деньками побелила стены и потолки, отстиралась до снежной белизны в доме, протёрла в зале и в прихожке зеркала, разобрала, погладила и по новой сложила два комплекта одежды – своей и Колымеева, приготовленной на чёрный день, через не могу направляла на стол и звала Колымеева вечерять, а сама, лёжа на кровати, прикусывала чёрствую ладонь, чтобы старик не услышал её слёз.